— Батюшки! Родненькие. Да за что это вы меня? За что? Меня, может, убить надо, как собаку… А вы! Ой, батюшки-и-и! — Она приподнялась и, не в силах удержать себя, свалилась на сильные руки Анчурки, вся трепеща.
— Да что ты, что ты! Вот еще. Дурочка! Елена!
Анчурка закачала ее на своих сильных руках, как ребенка.
Тут из-за перегородки вышел Никита Гурьянов и, как ни в чем не бывало, даже напыщенно проговорил:
— В сам-дель, чего это ты, Елена? Чай, это не позорища какая — четверых. А слава большая. — Он глянул на Захара Катаева и, видя, что тот одобрил его поступок, неожиданно для всех выхватил из кармана кошелек, достал червонец, добавил: — Вот и от меня тебе червонец на зубок.
В избе все поощрительно загудели, а Епиха Чанцев в зависти даже прошептал:
— Эх, пес… Вот так ухач!
А Никита совсем разошелся. О чем-то пошептавшись с Анчуркой, он подошел к кровати и, будто уже договорясь с Еленой, сказал:
— Ты вот что, Елена, отрежь-ка мне одного сынка.
Елена слабо вскрикнула, а Никита взял на руки первого сына, буркнул:
— Вот и дотолковались, — и тут же к Анчурке: — Ну, название ему давай. Как? Никита?
— Ну, Никита, — подхватила Анчурка, принимая сына из рук Никиты Гурьянова.
Люди снова взорвались одобрительным хохотом, и Епиха Чанцев снова в зависти прошептал:
— Эх, пес! Это и я возьму…
И тут же еще кто-то из толпы:
— Елена! Нам дай… У нас дочка есть, сынка хочется.
Захар Катаев нагнулся над Еленой и, показывая на ребят, сказал:
— Может, раздашь? Вмиг разберут…
— Ой-ёиньки! — тоненько вскрикнула Елена и посмотрела на колхозников. В эту минуту она их всех любила, но она так же полюбила и сыновей своих и, не зная, что делать, снова тоненько вскрикнула: — Ой-ёиньки!
Тогда с полатей подал свой голос Митька Спирин:
— Мы сами родители! А Никита Семеныч, он вроде сродни… — и вдруг заскулил, ударяя кушаком по стене. — Уйдитя… Ну, уйдитя… Захар Вавилыч, уйдитя… Грешен ведь я. Против всех вас грешен. Ну и уйдитя. — И все увидели, как он забился, зарыдал, словно мальчонка.
Захар поднялся и, будто забирая в объятия всю толпу, проговорил:
— Айда-те… Пускай передышку поимеют малость.
А Никита вне себя от радости прокричал:
— Эх! Что есть человек? Человек есть струна. Натяни ее умело, струну, — такой звук даст, в века пойдет, оборви — горшки перевязывать годится…
Вот какие события произошли за это время в Широком Буераке. И, конечно, главным героем после такого на селе оказался Митька Спирин. Да не только в Широком Буераке. На последней странице в центральной газете появился фотоснимок, а под ним подпись: «В Широком Буераке Елена Спирина родила четырех сыновей, и все здоровы». На снимке четыре сына, рядом мать — Елена, а Митька стоит чуть поодаль. Теперь Митьку то и дело спрашивали мужики:
— И как это ты, Митрий? Сам ты с наперсток, а четверых зараз состряпал. А-а-а? Открой тайну.
— Мы умеем, — отвечал гордо Митька, стараясь делать вид, что он один знает какую-то тайну.
— А как поживает Елена?
— Блаженствует. Лежит себе на мягкой перине, а рядом все мои три богатыря. Дом отвели. Барин в нем когда-то жил.
И стал Митька замечать: бабы его осматривают как-то по-особому. А местные газетчики один за другим справлялись о его житье. И, приподнятый в глазах населения неожиданным событием, он в одно утро вошел в сарайчик, где на привязи стояла его тощая, от натуги ослепшая на один глаз лошаденка. Похлопав ее по шее, похожей на горбыль-доску, сказал:
— Ну, милая, хочу конец мытарству положить. Пойдем, — и повел конягу со двора.
Он вел кобыленку улицей, крепко вцепившись правой рукой в узду, ближе к морде, делая вид, что кобыленка рвется из рук, что она весьма шальная, может натворить на селе таких бед, что потом хлопот не оберешься. Но та шла вяло, еле волоча ноги, то и дело останавливалась, пучила бока: у нее от грубого корма часто бывали запоры.
— Нажралась, и раздирает тебя, — кричал на нее Митька. — Стой, что ль. Эка рвется, сил нет, — и тут же добавлял, словно с кем-то споря: — Вот я какой. Лошадь есть. На! Возьми лошадь. Возьми, — а когда подвел кобыленку к колхозной конюшне, то крикнул (у него за последнее время появился окрик): — Эй, кто там есть! Принимай коня, а то всю руку отмотал, пес.
Из конюшни вышел председатель колхоза «Бруски» Гришка Звенкин. Он жевал соломинку и глядел куда-то в сторону, ровно его воротило от Митькиной кобыленки.
Митька поклонился Гришке Звенкину и так же развязно сказал:
— Вот, решился. Принимай меня со всем моим конским составом.
— Экую заразу привел, — промолвил тот и снова отвернулся, а когда увидел, как Митька повел в конюшню кобыленку, вдруг закричал: — Ни-ни! Да ее и близко подпускать нельзя. Веди вон на свалку.
Свалкой называлось место, где пристреливали зараженных сапом и сибирской язвой лошадей.
Это было уже сверх меры.
— Здря, — Митька крякнул и почесал под мышкой. — Здря. Коняга, я тебе скажу, не тронь вожжой. Только овсеца бы малость…
— Ну, что ж, Митрий, в колхоз мы тебя примем, а вот лошадь… Я не знаю, что с ней делать. — Гришка Звенкин несколько минут думал, осматривал кобыленку. — Я полагаю, может, ее пустить на все четыре? Может, отгуляется, а подохнет — не наша вина. А тебя в колхоз.
Придя же вечером к Елене в родильный дом, Митька сел на стул и закинул ногу на ногу.
— Решился. Обмозговал, обмозговал и решился. В сам-дель, чего нам с тобой вдвоем оставаться на селе? Ну, и повел кобылу в колхоз. Обрадовались. Говорят: экий ты молодчага, Митрий Савелич… так и назвали: Митрий Савелич. И кобыла твоя, слышь, племенная… будто бы. А я об этом и не знал.
— В какую ж бригаду тебя сунули?
— К Никите Гурьянову. Сам он захотел. Право же слово.
— А чего же божишься?
Вот еще новое дело. Елена, как поговорила с Захаром Катаевым и легла в родильный дом, стала какая-то задиристая. То и дело ковыряет Митьку. И сейчас: «А чего ж божишься?»
— Так. К слову, — смиренно сказал Митька, хотя ему хотелось пульнуть ее по-своему. Странно: он стал ее побаиваться.
— К слову-то не божатся. — Елена нахмурилась и отвернулась к стенке.
— Могу и не пойти к Никите. Самому бригаду дадут. Право слово. Предлагали, бери, Митрий Савелич, любую. Ты же герой: кобылу привел и сыновей там четырех… Возьму. И будет бригада Митрия Савелича Спирина. — Митька знал, что «Митрием Савеличем» величал только он сам себя, а все другие его всегда звали Митькой, и ему было очень горько, что Елена в этом самообмане не поддерживает его.
— Дадут. Держи карман шире, — проговорила она. И, не поворачиваясь к Митьке, зло добавила: — А я в колхоз не пойду.
Митька завозился, что-то промычал и вдруг рванул Елену за челку — вот еще, челку завела? — и сквозь зубы процедил:
— Я те, водяная шишига, не пойду. Я те башку-то отверну на рукомойник, — и хотел было еще раз дернуть за челку, но Елена нажала на какую-то черную пуговку, раздался тревожный звонок, и на пороге появилась сиделка — молодая и румяная, с красным пионерским галстуком на шее.
— Вот, отверни-ка, — тихо сказала Елена и, обращаясь к сиделке, спокойно проговорила, показывая на Митьку: — Уйти хочет… домой ему пора.
Да нет. Митька вовсе не намерен так быстро уходить. Ему очень нравится сидеть в чистой, солнечной и прибранной комнате. Он растерянно посмотрел на Елену.
— Ко мне он теперь дней через пять явится. В колхоз вступил, сев там начинается, — добавила Елена.
Митька ушел. А Елена снова погрузилась в свое прошлое. Так вот всегда, как только явится к ней Митька. Вот и теперь ярко встало оно перед ней, будто все происходило только вчера.
Митька, пьяный, стоит на пороге и кричит:
— Кто хозяин?