– Ну, уйду, – соглашается Егор Степанович и ныряет за голову, а через миг вновь сидит в ногах и гладит пятки Степану… Потом его руки – с длинными, будто змеи, пальцами поползли от пятки по ноге выше, зашуршали у Степана на животе, перебрались на грудь – сдавили.
– У-уй-ди-и… ну-у-у-у! – И тут же Степан почувствовал, как на голову легло что-то холодное, приятное – открыл глаза. Склонившись над ним, стояла Стешка, и Аннушка легонько теребила ворот его рубахи. Он улыбнулся и позвал Стешку сесть рядом с ним. И тут же (сам не зная почему) он припомнил один из таких случаев, какие обычно проходят без следа в памяти. Осенью прошлого года он ехал из Илим-города на дрожках, выклянчив их в исполкоме. Была ночь. Лил дождь. Еще на постоялом дворе он заметил, что гайка на оси у дрожек ослабла. Он потрогал ее рукой, подумал о том, что она дорогой непременно слетит, да какая-то другая мысль оторвала его от гайки, и, выезжая с постоялого двора, он, думая о чем-то другом, в то же время где-то в глубине думал и о гайке… но так и не поправил ее. А когда проехал верст двадцать, утопая колесами в жидкой осенней грязи, слетело колесо. Он долго в грязи шарил гайку – не нашел и очутился в нелепом тупике… Если бы это была простая телега, тогда он отломил бы часть кнутовища и воткнул бы вместо чекушки в ось. Но в оси дрожек не было отверстия для чекушки, – тут был винт, и нужна была гайка. Он долго ломал голову и в конце концов, надев колесо, привязал его вожжой и на трех колесах под проливным мелким осенним дождем тихим шагом – только к утру – приехал в Широкое. Вспомнив про этот случай, он, тихо улыбаясь заключил:
– Чудак, про гайку-то и забыл… А собственники – огромнейшая гайка. Кирилл гнилую картошку дал беднячку – вот гайка. Мужики на поливе подрались – вот гайка. А мы успехом вскружились и забыли – мужик собственник: за ведро воды глотку другому перервет.
Он поманил Грушу и тихо шепнул:
– Вот когда обрили меня… А ты не робей!
Груша через силу засмеялась и ушла в чулан, вытирая слезы.
За окном загудели. Ко двору кто-то подъехал. Затем в избу вошли Яшка Чухляв, доктор, Захар Катаев, за ним другие мужики. Мужики вытянули шеи и замерли на месте.
– Ну, как себя чувствуем? – весело заговорил доктор, стаскивая с себя запыленный плащ.
Он попросил мыла, полотенце, воды. Вымыл руки и подошел к Степану. Долго разматывал марлю на голове. В тишине слышался скрип отдираемой марли. На лбу у доктора появились капельки пота, руки дрогнули… Он не выдержал, опустил руки и сдержанно проговорил:
– Железный, не пикнет, – он посмотрел на всех и тут же бодро добавил: – На ноги непременно встанем: такие не спотыкаются… Эх, доктором бы вам быть, Степан Харитонович, хирургом…
Степан от нестерпимой боли крепко зажмурил глаза и неожиданно застонал. Доктор заторопился, а когда кончил перевязку, поднялся и, потирая руки, долго смотрел на больного, как цыган на хорошего коня, потом заговорил:
– Ну, мы непременно поправимся… А вот мужиков надо распустить. Пусть они войдут, посмотрят, да и по Домам, а то толкотней у двора они тревожат хозяина.
– Ну, пошли, пошли, – заговорил Захар Катаев, толкая мужиков к выходу.
Мужики вышли. Егор Степанович Чухляв задержался в углу. Тихим шажком, ровно кот к воробышку, подошел – и сел рядом со Степаном. Груша замахала руками доктору. Тот, не поняв, отошел в сторонку, а Егор Степанович сказал:
– Пришел к тебе, сваток… Поглядеть аль что… Вишь, сковырнули тебя… чужие люди… С родней, я так думаю, надо бы… – И у Егора Степановича потекли слезы.
Степан мигнул. Егор Степанович припал ухом к его губам.
– Младенец ты, Егор… – прошептал Степан. – Младенец. Меня не будет – есть кому дело вести… семья нас большая… А вот у тебя где вечность?… Бобыль!..
Книга вторая
Звено первое
1
Горели леса.
Сизая едкая гарь стелилась по полям, обволакивала березовую опушку, гнала голодную птицу за Волгу – в сожженные степи и дальше на Урал.
Вместе с гарью, с пожарами надвигался голод. Голод гнал мужиков за море – к хлебу, заставлял поджигать леса, кланяться земле и собирать под дубом каленый желудь.
Степан Огнев осторожно сполз с кровати и, припав к подоконнику, долго всматривался в даль полей. Его раздражала и эта гарь, и то, что мужики сами поджигают леса, и что за сараями Кривой улицы ему не видать «Брусков», и даже то, что вот он сам раздражается, ворчит по каждому пустяку, как старик – дряхлый и скрипучий.
«Если бы не боль в затылке…» – думает он, желая этим оправдать свое раздражение, и снова начинает злиться на прокопченные стены избы, на запах кислых щей, на жужжанье мух в стекле лампы и на плач Зинки.
Плач Зинки поднимался со двора Плакущева, стелился по сонной в зное улице, ежеминутно напоминая Степану события последних дней. Огнев старался вовсе не думать о том, как совсем недавно из-за воды подрались мужики и в общей свалке сбили его с ног. Он старался об этом не думать, ибо где-то в глубине сознавал, что виновником побоища является он, а не тот, кто сбежал в город, – не Кирилл Ждаркин.
И, сознавая это, он все-таки старался переложить вину на Кирилла, считая, что именно он, Кирилл – владелец участка на Гнилом болоте, сторонник индивидуального культурного хозяйства – всей своей прежней работой подготовил взрыв. Все это было смешно, но Степан цеплялся за такую мысль: она его успокаивала, оправдывала, и он совсем облегченно вздохнул, когда узнал, что Кирилла на селе нет. Но плач Зинки напоминал ему о побоище в пойме реки.
– Ревет, как корова… Холера! – обругал он ее и, поправив на голове повязку, лег на кровать, заснул, чувствуя во сне, как звенит зной за окнами избы.
В избу, звякнув защелкой, вошли Груша и Стеша. Сквозь сон Степан слышал, как они тихо ходили по комнате, что-то делали, кутали одеялом его ноги, потом скрылись на кухне и оттуда донесся их тревожный шепот. О чем-то спрашивая Стешку, Груша упоминала Чижика, гору Балбашиху, ножик.
– От земли-то сморчка не видать, а народ за ним.
И Степан, стараясь не слушать, невольно пробуждаясь, открыл глаза.
Стеша, перебирая пальцами оборки занавески, шептала матери:
– Ножик где-то достал… сапожный… Наточил его да к батюшке понес, чтоб освятить. Батюшка отказался…
– Чего это вы там шепчетесь? – спросил Степан.
– Аль не спишь?
Груша пугливо посмотрела на Стешу, а Стеша засмеялась. Смех у нее вышел какой-то визгливый, словно она поперхнулась.
– Молоко-то, Степан Харитоныч, пил? – спросила Груша и погладила его колючую щеку.
И по тому, как засмеялась Стеша, и по тому, что Груша назвала его не просто Степаном, а Степаном Харитонычем, Огнев понял, что на селе произошло что-то такое, что касается и его. Он приподнялся на локте, – из-под расстегнутой рубашки показалась костлявая грудь:
– Ну, заюлили. Чего, говорю, шептались? Груша! Куда побежала? Что в сенях забыла? Ну!
Груша повернулась и, оправляя на себе платье, торопливо начала рассказывать о том, как несколько дней тому назад из Алая с мельницы племянник Чижика вез восемь пудов муки – и пропал.
– Кто говорит, – частила она, – его в Сосновом овраге нашли… с перерезанным горлом, кто чего… Нонче ведь наболтают, только держись. А лошадь ко двору Шлёнки пристала. Видно, как шла, так и завернула… Да что тебе больно до этого за интерес? Ты поднимайся скорей да иди – погляди, чего на «Брусках»-то разделали: дом-то барский улатали, окна покрасили, а Николай Пырякин столб посредь двора врыл, колокол повесил. Как начал бухать, все и сбежались, а он нам…
– Ты не мели, – прервал Степан, – а скажи, что это там – ножик, Чижик, Балбашиха?
– Ну, ножик – Чижик. Чижик – ножик… Замолол… Чижик ножик сапожный купил… Сапожничать, видно, думает. Вот и все. Свет-то тебе мешает? – Груша подошла к окну и дерюгой прикрыла свет.
Степан засмеялся:
– Так и не скажешь?
– Да чего тебе сказать? Во-от. Ты – как дедушка Катай: тому все кажется – обманывают его. Эх, заболтались мы с тобой… Нам ведь на «Бруски» пора.
Груша окутала одеялом Степану ноги, осторожно поправила марлю и ладонями легонько сжала его голову.