Степан, нарочито надувшись, проворчал:
– Бережешь все, как курица цыпленка… Бережешь, а таишь, – и, чтобы скрыть от них навернувшиеся слезы, закутался с головой в одеяло и застучал в стену. – А эта чего воет и день и ночь… Зинка?
– Воет? Повоешь! Кирилл-то не один в Илимч-город сбежал, Ульку прихватил… Теперь Зинка – сиротинкой, однобылкой.
– Вот гордец какой!
– А ты не думай об этом… Поправляйся скорее.
Заботы Груши, ее бессонные ночи и ласка Стеши радовали Степана. Но как только женщины ушли, у него снова задрожали губы, и предчувствие чего-то неладного заставило подняться с постели.
И пока он шел к окну, перед ним быстро пронеслись выжженные крестьянские поля, и он ощутил запах зноя – горьковатый, как дым смолы. От этого запаха ему стало душно. Он быстро отдернул дерюгу с окна и отшатнулся.
С Бурдяшки, пересекая Пьяный мост, вздыбливая пыль, словно на пожарище, в гаме двигалась толпа к его двору. Впереди всех в наскоро надетых разбитых лаптишках семенил маленький седенький Чижик. Он, чем-то взбудораженный, поблескивая на солнце сапожным ножом, что-то выкрикивал и наскакивал на Шлёнку. Шлёнка, с перекрученными на пояснице руками, шагал медленно, озирался по сторонам, точно спросонья. Рубашка на нем разорвана от воротника книзу. Из-под разорванной рубашки блестел желтый выпуклый живот. Около Шлёнки, подталкивая его, двигались мужики, бабы, ребятишки. А позади всех металась из стороны в сторону, словно на привязи лиса, сухая Лукерья, жена Шлёнки. Она выкрикивала: «Батюшки, ды батюшки!» – и, казалось, прыгала на одном месте. Двое – племяши Чижика – втолкнули ее в подвал и наглухо закрыли дверь. Толпа росла, густела. Степан не успел сообразить, в чем дело, как она свернула в переулок и скрылась за избами.
– Что это? Что такое? Груша! – Он оттолкнулся от окна, пошарил в изголовье наган, и, не найдя нагана, цепляясь за кровать, за косяки двери, выбрался во двор. Во дворе на него пахнуло гарью. Прищурив глаза, он откашлялся и, опасаясь, что не дойдет, не догонит толпу, свалится где-нибудь, пересек улицу.
В переулке заблестела на солнце песчаная лысина горы Балбашихи. На песчанике выпукло выделился огромный крдсный камень. Рядом с камнем гнулась от ветра молодая сосна. А по дороге – через пойму, дугою к горе – двигались широковцы.
«А-а-а!» – догадался Степан, вспомнив шепот Груши, упоминание про Чижика, и еще быстрее побежал наперерез толпе. Увидав брошенные, недокорчеванные пни на участке Кирилла Ждаркина, он усмехнулся, в то же время думая только о том, что ему во что бы' то ни стало надо опередить толпу, первому попасть на Балбашиху, остановить, отвести широковцев от того, что непременно свершится, если он не подоспеет. Чувствуя боль в левом боку и в затылке на месте раны (ее как будто кто открывал, бесцеремонно сдирая марлю), он левой рукой прикрыл затылок и быстрее побежал в гору. Но, перепрыгнув через канаву, поскользнулся и свернулся под кустом ивняка.
Толпа подступала к песчанику. До Степана донесся ее буйный гам. Он напряг силы, приподнялся и закричал дико, пронзительно, пугаясь своего голоса.
– Нет, нет, не докричусь… Разве докричишься? – как-то по-детски прошептал он и, цепляясь за ветки кустарника, пополз наискось к Балбашихе.
2
На песчаной лысине Балбашихи, около красного камня, широковцы быстро сбились в круг, сжимая Чижика и Шлёнку. Чижик расчистив под ногами песок, повел ножом – круг раздвинулся. Он еще раз взмахнул ножом и как будто перерезал глотку толпе – она заклокотала, захрипела и смолкла. Передние, упираясь ногами в песок, сбрасывая задних со своих плеч, замерли перед чертой.
– На колени! Эй, кто впереди! За башками-то ничего не видать! – крикнул Никита Гурьянов из задних рядов.
Передние ряды опустились на колени, образуя ступенчатый ряд спин и голов..
– Вот эдак, – одобрил Никита. – А то растопырились.
Чижик поднял камень и начал точить о него нож, а Шлёнка обвел всех глазами и, заметив, что на него никто не смотрит, отворачиваются, сник еще больше.
– Не я… Пра, не я, братцы, – глухо проговорил он.
– Не ты? – Чижик встрепенулся. – А лошадь у твово аль у мово двора была? Ну, за что ты его? Ну, за что? А-а?
– Не я… пра, не я.
Секунды две стояла напряженная знойная тишина. Над песчаником пролетела, свистя крыльями и дергая хвостом, сорока. Она села на осину у красного камня и сверху глянула на широковцев.
Чижик по локоть засучил правую руку, посмотрел себе в ноги и поднял голову.
– Ну, приступаю. Граждане, приступаю!
В кругу, рядом с грузным Шлёнкой, Чижик казался совсем маленьким – мальчиком с бородой. Он потрогал У себя на носу болячку, с болячки на песок упала восковая скорлупа. Чижик поднял ее, сдул песок и, не торопясь, налепил на болячку, затем острием ножа провел по ногтю – на ногте осталась тонкая бледная бороздка – и левой рукой потянулся к уху Шлёнки.
– Начинаю, граждане!
Шлёнка дрогнул, рванулся. Чижик чирикнул ножом и отбросил в сторону на раскаленный песок ухо, похожее на соленый груздь.
– У-а-ва! – взревел Шлёнка.
На плечо хлынула кровь – алая, густая… Толпа ахнула. Где-то пронзительно вскрикнула баба, и вновь все смолкло. Налегая друг на друга я жмурясь от страха, широковцы задышали громко, как лошади в тяжелой упряжи. Чижик медлил. По лицу у него судорожно забегали живчики, из глаз брызнули слезы. Он вытер кулачонком слезы и потянулся ко второму уху, уже лепеча:
– Казню, граждане!
Петька Кудеяров топтался в стороне и, перебирая под сапожным фартуком руками, пугливо всматривался в круг. Вдруг он, захлебываясь, закричал:
– Сте… Степан… Огнев!
Толпа повернулась, расступилась, точно ее кто-то разрубил огромным тесаком. В круг вполз Степан, поднялся на ноги и, покачиваясь, глядя только на нож, загораживая собою Шлёнку, положил руку на плечо Чижика. Чижик от неожиданности растерялся и разинул маленький круглый рот.
– Что! Овцу собрался колоть? – проговорил Степан.
– Пусти, Степан. Пусти! Баю, пусти. Грех на себя беру.
Степан болезненно улыбнулся.
– Грех? Твоим грехом Лукерья сыта не будет. Наедет милиция, перевяжет полсела – вот тебе и грех твой.
Он посмотрел на Чижика, на толпу. Разъяренный маленький Чижик, похожий на сердитого скворца, рассмешил его. Но серьезность, сосредоточенность мужиков его удивили. Казалось, они совершают какое-то огромное дело, совершают его с достоинством и упорством. Такие упрямые, сумрачные, непокорные лица Степан видел у мужиков и у баб, когда они брали в руки иконы и шли вокруг села с крестным ходом. Вползая в круг, он был уверен, что они послушаются его, застыдятся и разойдутся по домам. Достаточно и того, что совершилось на поливе в долине, – побоище в долине образумило их: не напрасно же они потом несколько дней толпились у его двора. И сейчас, всматриваясь в их лица, он крикнул громче:
– А перевяжут – не помилуют, годика на три запрут. Тогда не одной Лукерье доведется без мужика страдать…
Широковцы уткнули глаза в песок на окровавленное ухо, а Никита Гурьянов, вздернув бороду, в упор посмотрел на Степана.
– Вора, жулика защищаешь! – подхлестнул он и скрылся за спины мужиков, расталкивая их, как кабан камыш.
– Эдак, эдак! Племяша зарезал! – и, размахивая ножом, Чижик наскочил на Степана. – Ты дашь мне племянника? Дашь? А-а?
– Дам! – сказал Степан и, неожиданно для себя, одним взмахом выбил у Чижика нож, затем чиркнул им по скрученной веревке, освобождая руки Шлёнки, и твердым шагом, оставляя на песке ямочки, пошел вверх. Выйдя из круга, он толкнул за себя Шлёнку и повернулся.
Из-под горы, залитые знойным солнцем, на него смотрели сотни злых глаз.
– Что? Озверели? – чуточку обождав, медленно заговорил он: – Знаю, отчего озверели. Хлеб горит – оттого и озверели.
Злые глаза замигали часто, подернулись влагой.
– Ну-да, ну-да! – Петька Кудеяров даже подпрыгнул. – Через это. Через это самое… Может, через него, то-ись через… за восемь пудов хлеба и прирезали… Ба-атюшки, а? За восемь пудов!
– Племяши! – заскулил Чижик и заметался перед толпой. – Стоите? Сложа руки стоите, а? А Васярки нет. Нету Васярки. Нету ведь. А вы уши… уши развесили. А? Племяши!