Выбрать главу

– Кирилл Сенафонтыч, бежать мне надо… Забыл с тобой, пес возьми… Воронка-то я ведь не поил… Побегу…

И, не дождавшись ответа, побежал, минуя корпуса, к белому каменному дому, где жил Кирилл.

На крыльце домика стояла женщина в розовом, с большими синими цветами, платье. Грохот завода, яркие цветы не дали Никите разглядеть ее лицо, и у него мелькнула только одна мысль:

«Вот разоделась… Баб бы наших так!»

– Никита Семеныч! – окликнула женщина.

– А-а, Ульяна, – обрадовался он. – А я… Вишь ты, как гремит кругом… Перепуталось все у меня, – и тут же, озлобясь, подумал: «Вот, дуреха, стоит… Еще подметит оторопь мою и… Кире своему навертит про меня…» – Коровок держите? – заговорил он, заглядывая в хлевушок. – Конечно, каждому молочка охота!

7

С цементного завода Никита выехал тихо, вцепясь руками в телегу так, словно боялся, что голова перетянет и выкинет туловище на наклеску.

«Так, так, сшиб, значит, – думал он, – совсем, значит, в трещину, как клопа, загнал».

Никогда Никита не сопоставлял своей жизни с чужой. Иногда только завидовал тому, у кого сусеки распирались от хлеба, у кого кони были быстрее, завидовал и учил сыновей:

– Человек должен быть, как заяц, – одну дорогу избрал и иди. Тебя толкнут в сторону, а ты назад – прыг. Опять столкнут – опять прыг. Прыгай, мотайся, а все на свою дорогу норови. У тебя, Илья, – хвалил он старшего сына, – голова крепкая на плечах – дорогу норови избрать такую, чтоб по ней бегом можно. Задом только не пяться, а шагай – громко шагай. На кого сила есть – приналяг, нет – обожди, подкопи, скопится – приналяг.

Младшему сыну Фоме он никогда ничего не говорил. Младший сын Фома был тих, и этой тишины боялся Никита.

– Вылитый мать, – ворчал он, – губы надует и ходит индюком. Да что! Все не по сердцу, что ль, ему? В библию вцепился: все читает и читает. Эх, ты-ы!

– Ты, тятя, махни на него, – прорывалось у Ильи. – Управимся. А он, может, в монастырь.

И Никита видел – в этих словах сказывался Илья весь.

«Еще только бороденку отрастил, да и ту бреет, а уж у брата кусок рвет, – хвалил про себя, слушая Илью. – Ладный мужик будет: обухом не сшибешь. А тот – сопля».

А после того как он обошел завод, квартирки рабочих– у него раздвоилась его заветная дорога: на одной – его двойные, точно лохматые шапки, сараи на крепких дубовых сваях, вечная боязнь пожара, вора, бед; на другой – грохот завода, чистые квартиры рабочих, чистые женщины.

И к Никите стали забираться совсем другие мысли. Они заглушали в нем звериную любовь к своему – к сараям, к амбарам, к лошадям. Эти думы казались ему тяжелыми, словно густая грязь на колесах. Он старался отделаться от них, а они наворачивались, тяжелели…

И вдруг ему стало совсем не по себе.

Увидав в задке телеги кончик кровельного железа, он беспокойно крутнулся. Железо он стянул у бондарного цеха, когда один шатался по заводу, и – будто так, шутя – легонько размахивая листом, тихо гремя им, перешел двор и, озираясь по сторонам, сунул лист под солому в телегу. Теперь Никите неприятно было от этого, и еще больше оттого, что в кармане перекатывались, оттягивая полу пиджака, шайбы. Шайбы он почти у всех на глазах спер в машинном отделении.

«Зачем? Вот она, правда-то Кирькина, – и, выхватив из кармана шайбы, он метнул их под кручу в Волгу. Шайбы вперегонку с шумом забулькали в воду, делая круги – круги росли, ширились и таяли. – Эх, а увидят?» – спохватился Никита и дернул Воронка.

Воронок побежал быстрее. Телега утопала колесами в пыли – белой, пухлой, как толченый мел. Никите попадались на пути сады, сплошь объеденные червями, окутанные куделью-паутиной. Никита жалел сады, но в то же время думал совсем о другом – о заводе, о деревне, о себе, о своем сыне Илье и о тихом Фоме. Он начал припоминать, что Фома читает не только библию, но и какие-то еще книжечки и часто захаживает в школу к учителю – и тут, словно кто кол острием наставил ему в глаза, он отшатнулся, припоминая, что Фома давно богу не молится.

– Э-ге-ге! Да что же это? У Кирьки икон в избе нет, и Фомка… Вот те тихоня! А-а? Как же это? Может, Фома-то, – и не договорил, замял мысль, как паука в пыли.

– Никита! Эй, никак Никита?

Никита повернулся. Вправо по дороге спускался с горы Митька Спирин.

– Митрий! Ты чего? В город по каким делам? – У Никиты по телу пробежала дрожь: Митька напомнил ему племяшей, Чижика, и он разом ощетинился, как кот перед собакой. – Чего, говорю, несет тебя?

Митька подъехал ближе:

– Да вот, – с самохвальством начал Митька, – Илья Максимович доверил: «Поезжай, говорит, в город, разузнай там, как насчет обмежевания группы и насчет земли тоже – совхоз-то прикрыли, бают». Й лошадь вот доверил.

Никита разглядел – Митька действительно ехал на Серке Плакущева.

«Стало быть, сдался опять», – подумал он о Плакущеве и хотел спросить про племяшей, но Митька сам объявил, что после отъезда Никиты у Гнилого болота на ольхе задушился Петька Кудеяров и что именно он «прирезал племяша Чижика».

– Врешь?! – Никита от неожиданности крякнул.

– Пра! Следователь приехал – дело в разборе. Да еще дождик прошел у нас страх какой.

Никита еще крякнул:

– Вот те раз! Запутался, стало быть, я…

– Что? Что баишь?

– Это я про Петьку Кудеярова, – Никита отмахнулся. – Человек-то, мол, какой хреновский был, а канители наделал на все село… Чай, пришел бы ко мне, я – и то дал бы восемь-то пудов. А то крови сколько.

– Знамо. У хорошего человека всегда найдется.

– Ну, айда-пошел. – Никита подхлестнул Воронка. – А Огнев Степан? Глядит, аль все слепой?

– Бают, – в грохоте колес прокричал Митька, – гляделки не работают… Ослеп. А мне вот нет-то ничего! Ткнул ты меня лопаткой в зубы, а мне нет-то ничего.

– Вы такие – и в огне не горите, провалиться бы вам, – проворчал Никита, стараясь отделаться от Митьки, боясь, что тот начнет у него что-нибудь клянчить.

Из-за мелового выступа показался пассажирский пароход, дал свисток, долгий, протяжный, и, выйдя на середину Волги, завернул к пристани.

Никита чуть придержал копя:

– Митрий! Я пошукаю, нет ли кого довезти. А ты кати в земотдел. Заеду, ежели что.

И, не расслышав ответа Митьки, свернул влево и городской улицей, гремя шинованными колесами, покатил к пристани.

У пристани толпились торговки, с горы из города мчались легковые извозчики. Никита, привернув Воронка, заметался у подмостков, выкрикивая навстречу идущим с парохода пассажирам:

– Нет ли кого? Кому на Широкое, на Алай кому? Могу! Конь овсяной, сбруя крепкая, – молнией отомчу. Кому?

С пристани сошел человек, в сером легком пальто, в шляпе и сам тоже какой-то легкий, подтянутый. Ему на вид было лет тридцать, тридцать пять, но шел он с пристани так, как будто все ему были подчинены: твердо, уверенно.

Никита кинулся к нему:

– Могу, могу, гражданин-товарищ. Вам куда?

– В Широкий Буерак.

– Ждать никого не будете?

– А кого же еще ждать?

– Может, кто еще подойдет?

– Нет, ты уж давай скорее!

«Эх, и не торгуется, – подумал Никита, укладывая чемодан. – Митьке бы только мигнуть – поехал, мол. Мигнешь – промигаешь тут».

– Ну, трогай!

«А, пес с ним!» – закончил свою мысль Никита.

Когда Воронок выбежал на гору, Никита пристальней посмотрел на своего пассажира.

– Вы не по следственным делам?

– Нет.

– А у нас удавился один, – чуть погодя добавил Никита.

– Ну-у! – нехотя протянул человек и отвернулся от Никиты, глядя вправо на сосновый бор.

Четырнадцать лет тому назад он выехал из Широкого Буерака – тогда сосенки были маленькие, кудрявые. Теперь они вытянулись, порыжели, и от этого ему стало приятно. Приятно ему было и то, что Воронок бежит быстро, встряхивая головой от наседающих мух. Ветер заносит его пушистый хвост в сторону, кособочит и рыжую, чуть с проседью бороду Никиты Гурьянова. Молча они проехали Кормежку, молча выехали па Долгую гору, молча спустились на алайские поля. Никита затянул старинную песенку. Песенка была однообразная, монотонная и напоминала о временах нашествия Батыя. Тянул ее Никита вплоть до того, как они въехали в окрестности Алая. Тут Никита повернулся к своему пассажиру и словно не ему, а кому-то другому сказал: