Выбрать главу

Поддьяк положил себе под голову связанную кипу бумаг, протянулся на скамье, зевнул раза два и захрапел, как удавленный. Левшин прилег также на лавку, но только не для того, чтоб спать. Говорят, что сон утешитель несчастных; да их-то он редко и посещает. Эта лихорадка, томительная бессонница, почти всегда бывает неразлучной подругой душевной грусти и тоски. О себе Левшин не очень заботился: ему не трудно было отгадать, что князь Хованский вовсе не имеет желания погубить его и что все эти строгие речи и угрозы не значат ничего. Хованский не мог иначе говорить при стрельцах; и если б стал им явно противоречить, то, вероятно, они вышли бы изо всякого повиновения. Даже само обвинение, что будто бы Левшин участвовал в каком-то костромском заговоре и что его должно отправить худа для улики, доказывало, что князь Хованский хотел только под этим предлогом услать его подалее от Москвы. Одним словом, Левшин мог надеяться, что жизнь его теперь в безопасности; но зато для него исчезла вся надежда увидеть опять свою незнакомку. Он не знал, кто она, кто этот чудак, ее отец, который прячет от всех свою дочь, — живет в Зарядье на плохом подворье, как самый простой горожанин или какой-нибудь иногородный небогатый купец — и которого, однако ж, посещает старший воевода всего стрелецкого войска, властолюбивый и надменный князь Хованский. Почем знать, может быть, этот проезжий сегодня, завтра или через несколько дней уедет навсегда из Москвы?.. И вот чем кончились все надежды бедного юноши! Эта приволжская деревня, этот рай земной, эти вечерние прогулки с милым другом, — все эти радости, все это блаженство земное — обманчивый призрак, безумная мечта, необычайный минутный сон!

Чего не передумал, чего не перечувствовал Левшин в эти два часа, в продолжение которых толстый поддьяк пыхтел и храпел попеременно то басом, то дискантом. Наконец, этот страж, которого, впрочем, нельзя было назвать неусыпным, потянулся, зевнул и встал.

— Ну что, молодец, — спросил он, — вздремнул?

— Нет, — отвечал отрывисто Левшин. — Я не сплю после обеда.

— Не спишь? Нехорошо, любезный, нехорошо! Все православные должны спать после обеда; одни только еретики, — вот как был самозванец Гришка Отрепьев, — и в баню по субботам не ходят, и не отдыхают, поевши. Да ты, молодец, обедал ли сегодня?

— Нет, не обедал.

— Так что ж ты не скажешь, голубчик? Уж коли я взял тебя на руки, так ты мой гость.

Поддьяк подошел к столу, выдвинул ящик и вынул Деревянное блюдо, на котором лежало полпирога.

— На-ка, любезный, — сказал он, — покушай на здоровье. Знатный пирог, с кашей!

Вы уже знаете, любезные читатели, что Левшин вовсе не походил на этих героев любви и самоотвержения, которые умирают, произнося имя своей любезной и в продолжение нескольких томов питаются одной любовью и воздухом. Он не ел более суток и хотя чувствовал непреодолимое отвращение от своего собеседника, однако ж присел к его пирогу и утолил свой голод.

— Ну, теперь, молодец, — сказал поддьяк, — пе хочешь ли подкрепить себя травничком?

— Спасибо! Я вина не пью, — отвечал Левшин.

— И это напрасно, любезный!.. Вино веселит сердце человеческое, и одни поганые татары его не пьют, а ведь мы с тобой православные. Выкушай чарочку!

— Нет, право, не могу.

— Ну, как хочешь! — Поддьяк спрятал блюдо с остатками пирога, сел к столу и начал что-то писать, а Левшин прилег опять на лавку и предался своим грустным думам. Так прошло часа два или три. Вдруг в передней комнате послышались громкие голоса: «Ступай, ступай!» — кричал кто-то. «Ребята, помогите! Вишь, он в притолку упирается!»

— Что у вас там? — спросил поддьяк, вставая. Двери отворились, и вошел огнищанин, а за ним трое земских ярыжек, из которых один вел за ворот мужика, оборванного, замаранного грязью, с подбитыми глазами и окровавленным лицом.

— А! Это ты, Антошка Шелыган? — сказал поддьяк, обращаясь к земскому ярыжке, который тащил за собою мужика. — Кого ты это подтенетил?

— Да вот, батюшка Ануфрий Трифоныч, идем мы, я да Ивашка Кучумов, по Зарядью, глядим — лежит этот хмельной на улице на самой середине. Ну, долго ль до греха — место проезжее. Мы стали его подымать, а он учал драться, да еще вздумал народ скликать; кричит, что мы_ его обобрали.

— Ах, он мошенник!., пьяница этакий!

— Помилуй, батюшка! — промолвил мужик.

— Молчи! — закричал поддьяк. — Ты кто таков? Ко-лотырник какой-нибудь! Бездомный бродяга!..

— Нет, батюшка! я живу при месте, работником на подворье.

— А валяешься пьяный по улицам.

— Отец родной! — вскричал мужик, кланяясь в ноги, — прикажи слово вымолвить!

— Ну, что? Говори!

— Вот как дело было: стою я у стенки…

— У стенки! — прервал огнищанин. — Видно, ноги-то не держат!

— Батюшка! да я хмельного в рот не беру!., видит Бог, не беру!

— Добро, добро! — сказал поддьяк. — Ну, говори: стоишь ты у стенки…

— Вот они, батюшка, ко мне и подошли, да ни с того, ни с другого — и ну ко мне придираться: что, дескать, ты тут стоишь? Да так, мол, стою! Ты, дескать, вор, высматриваешь, как бы что стянуть!.. Да и ну меня по скулам!.. Сбили с ног, вытащили мошну с деньжонками…

— Не слушай, Ануфрий Трифоньга прервал один из земских ярыжек. — Он врет: мы его пальцем не тронули, а, видно, он сам спьяна где-нибудь рожей-то на угол наткнулся.

— Не тронули! — повторил мужик. — Бога вы не боитесь!.. Посмотрите-ка на мои глаза!

— Что глаза? — прервал поддьяк. — Глаза как глаза! Заплыли с перепоя — вот и все!

— С какого перепоя, батюшка?.. Я и по праздникам-то вина не пью.

— Не пьешь… да ты и теперь еле жив — пьяница этакий!.. Алексей Пахомыч! — продолжал поддьяк, обращаясь к огнищанину. — Ну, посмотри, хмелен ли он?

— Какой хмелен! — сказал огнищанин. — Лыком не вяжет!.. Бутуз, подойди-ка к нему поближе… Ну, что?

— Фу ты, батюшки, — промолвил земский ярыжка, наморщив рожу. — Да от него, как от бочки, так винищем и несет!

Мужик заревел.

— Господи Боже мой! — говорил он, всхлипывая. — Вот грех какой! Ни за что ни про что избили — да я же виноват! Кормилец!., отец родной!.. да вели мне хоть деньжонки-то отдать!

— Ах, ты дурак этакий! — подхватил огнищанин. — Да почему ты знаешь, кто твои деньги взял? На улице народу-то много: как валяешься пьяный, так тебя всякий прохожий оберет.

— Пустите, пустите! — раздался в передней комнате женский голос. — Я дойду и до вашего старшего, что вы, в самом деле!.. Иль на вас управы нет?

— Кто там закричал — спросил поддьяк.

— Я, батюшка! — сказала Жанка, входя в комнату.

— Что ты, голубушка?

— А вот что, кормилец: управы прошу грабеж!..

— Что ты это мелешь?

— Нет, не мелю!.. Этот парень мой батрак…

— Так что ж?

— А то, что его избили и ограбили вот эти озорники.

— Врешь ты, дура! Они подняли его пьяного на улице.

— Пьяного?.. Что ты, батюшка, перекрестись! Да он вина-то сродясь не пивал!

— Так, видно, сегодня в первый раз хлебнул, — сказал один из ярыжек.

— Неправда!.. Моя работница стояла у ворот и все видела. — Вот что, батюшка, — продолжала старуха, — этот земский ярыжка на меня злится! В прошлый праздник я ему ничего не дала, так он и хотел выместить на моем работнике.

— Ах ты, разбойница! — вскричал поддьяк. — Да как ты смеешь такие речи говорить?!.

— Постой-ка, голубушка! — сказал огнищанин. — Ведь ты держишь Мещовское подворье?

— Я, батюшка!

— Заявляли ли тебе наказ боярина нашего, князя Михаилы Никитича Львова, чтоб мести каждый день улицу перед домом — а?