Ученики младшего возраста носили синего цвета суконные куртки и штаны, старшие — того же цвета фрак, короткие панталоны, белые чулки и башмаки с пряжками, вновь разрешенными…
Уроки рисования начинались копированием «оригиналов» — чужих рисунков, принятых за образец, по достижении совершенства ученик допускался к гипсам и лишь потом — к натуре; в последние годы учения добирались до композиции, и здесь все было заведено давно и твердо — как поставить фигуры, и как связать между собой, и как расположить их на плоскости холста.
Но что делать с этим мальчиком Карлом Брюлло, который в научных классах спит, ночью, пугая дежурного воспитателя, в одной рубашке вдруг бежит к прикрытой темным колпаком свече в углу, охваченный непоборимым желанием порисовать, который в художественных классах, задыхаясь, расстегивает ворот, едва берет в руки карандаш, и чьи рисунки столь совершенны, что просятся в образцы?..
Его до срока определяют в гипсовый класс: товарищи маются над копиями с оригиналов, а за ним в назначенные часы является мрачный рябой сторож Анисим, берет его за руку и, тяжело топая сапогами, уводит куда-то в тьму коридора, — там старшие рисуют слепки с древних статуй, оттуда долетают леденящие кровь легенды о неодолимой трудности Лаокоона, о недостижимости правильной штриховки и тушевки. Но он и среди старших первый — исключительный и недосягаемый, великовозрастные воспитанники, известные отчаянностью, на плечах носят его из спальной в столовую, из столовой в класс, балуют его почем зря, млеют от восхищения, видя точность и красоту всякой линии, им проведенной, с вниманием слушают его рассуждения об искусстве и просят его посмотреть, поправить, пройти их рисунки, приготовленные для экзамена. Он ломается, требует за работу ситник с икрой или булку с медом, назначает просителю прийти к ночи или утром, чуть свет, тянет, ворчит, съедает под одеялом ситник и притворяется, будто снова заснул, потом, наигравшись, вдруг хватает карандаш и через минуту уже забывает, что рисунок — чужой, сердце качается в груди, стучит гулко, срываясь. Он поправляет рисунок, то есть делает его правильным, точным, единообразным с копиями всех других академистов, рисовавших ту же статую, — точное следование установленным канонам и призвано создавать единообразие, — но и при изумительной точности он, хочет того или нет, оставляет след своей особости, и профессор Егоров Алексей Егорович, едва глянув на рисунок, тотчас определяет его руку — по когтям узнают льва. «Что, брат, кажется, в эту треть Брюлло хочет дать тебе медаль?» — тихо посмеиваясь, говорит Алексей Егорович ученику, представившему работу.
Младшие мальчики играют в «царство»: рисуют в тетради на одном листе лес, на другом — поле, на третьем — дворец, на четвертом — деревню, корабль, мост, все, что подскажет воображение; вырезанные из бумаги фигурки разбойников по прихоти играющих перемещаются с одного листа на другой — из леса в поле, с корабля во дворец, — воюют, путешествуют, грабят проезжих купцов, охотятся на диких зверей. Карл до игры не охотник, но для товарища изготовил однажды несколько фигурок, слух об этом прошел по академии, профессора спешили смотреть выполненные им фигурки. Карл походя игрушки делал, а получились произведения искусства. Что с ним делать, с этим Брюлло?..
В глубине двора, на лужайке перед баней, кипят сражения в городки и в лапту, раскрашенный пузырь, заменяющий мяч, высоко взлетает над головами, вонзается в землю с силой пущенная свайка. Фасад бани скопирован с римского храма Весты, даже с казенной мочалкой под мышкой мальчики не должны забывать прекрасные образцы. В теплые, солнечные дни Карл появляется на лужайке: проказничает, дразнится, всем мешает, не встревая в игру, — городошная бита тяжела для него и длинна, метание свайки ему не по взмаху. Вдруг статный товарищ с тяжелой палкой в широко отведенной руке или бросающий мяч сопрягается в его воображении с фигурой Зевса, мечущего громы, Дискобола, Гефеста-кузнеца или Атланта с небесным сводом на плечах, нежная зелень майской травы подернута золотыми искрами, на месте привычной бани колонны древнего храма теплеют в закатных лучах. Среди проказ он, внезапно замолчав, исчезает.
Он часто ходит к доктору, жалуется на недомогание, у него и правда лицо бледное, веки воспалены, но жара нет, скорей всего «фебрис притворялис» — притворная лихорадка. Доктор, однако, снисходительно машет рукой: и лазарет. Карл весело взбирается на железную койку, покрашенную темно-коричневой краской, раскладывает на табурете у изголовья альбомы и карандаши и, не чувствуя жесткости слежавшегося соломенного тюфяка, валяется с наслаждением день, другой и третий, — без расписания, без классов, без наставлений, в полдень потягивается, в обед спит, в полночь при свете коптилки водит карандашом по бумаге, размышляет обо всем, что лезет в голову, а не о том, что твердят в классе, изображает товарищей, и непременно в смешном виде, или, вдруг увлекшись, десять, двадцать, сорок раз подряд рисует на память какую-нибудь гипсовую руку или слепок. Пусть себе на рассвете гремит своим колокольчиком дежурный служитель, он назло ему ни за что не проснется, пусть там все торопливо натягивают одинаковую синюю форму, уже потертую и выцветшую, — у него в ногах брошен на койку засаленный халат, не мундир, он сладко спит, шесть утра, единообразные ряды академистов выстроились в зале на молитву. Евангелие на аналое лежит под крестом с распятием, написанным учеником Карлом Брюлло.