Выбрать главу

В полном сознании и понимании происходившего с ним лежал Валерий Яковлевич спокойно и почти безмолвно, но иногда выговаривал: «Конец! конец!» 8 октября настало мнимое облегчение. Валерий Яковлевич — <пишет Иоанна Матвеевна> — взял меня за руку и с трудом сказал несколько добрых и ласковых слов, относящихся ко мне. Затем после большого промежутка, подняв указательный палец, медленно произнес: «Мои стихи…» Я поняла — сбереги. То были последние слова поэта. Ночью больной метался, но был в сознании. <9-го октября> в 10 часов утра, в присутствии врачей, профессора В. Д. Шервинского и его сына, поэта Сергея Васильевича, — умер Валерий Яковлевич Брюсов (Материалы к биографии. С. 149).

Умер Брюсов. Эта весть больна и тяжела, особенно для поэтов.

Все мы учились у него. Все знаем, какую роль он играл в истории развития русского стиха. Большой мастер, крупный поэт, он внес в затхлую жизнь после шестидесятников и девятидесятников струю свежей и новой формы.

Лучше было бы услышать о смерти Гиппиус и Мережковского, чем видеть в газете эту траурную рамку <в объявлении> о Брюсове. Русский символизм кончился давно, но со смертью Брюсова он канул в Лету окончательно.

Много Брюсова ругали, много говорили о том, что он не поэт, а мастер. Глупые слова! Глупые суждения! После смерти Блока эта такая утрата, что ее и выразить невозможно. Брюсов был в искусстве новатором. В то время, когда в литературных вкусах было сплошное слюнтяйство, вплоть до горьких слез над Надсоном, он первый сделал крик против шаблонности своим знаменитым:

О, закрой свои бледные ноги.

Много есть у него прекраснейших стихов, на которых мы воспитывались. Брюсов первый раздвинул рамки рифмы и первый культивировал ассонанс. Утрата тяжела еще более потому, что он всегда приветствовал все молодое и свежее в поэзии. В литературном институте его растут такие поэты, как Наседкин, Иван Приблудный, Акульшин и др. Брюсов чутко относился ко всему талантливому. Сделав свое дело на поле поэзии, он последнее время был вроде арбитра среди сражающихся течений в литературе. Он мудро знал, что смена поколений всегда ставит точку над юными, и потому, что он знал, он написал такие прекрасные строки о гуннах:

Но вас, кто меня уничтожит, Встречают приветственным гимном.

Брюсов первый пошел с Октябрем, первый встал на позиции разрыва с русской интеллигенцией. Сам в себе зачеркнуть страницы старого бытия не всякий может. Брюсов это сделал.

Очень грустно, что на таком литературном безрыбье уходят такие люди (Есенин С. Собр. соч. В 3 т.: Т. 3. М.: Правда, 1970. С. 171, 172).

Старшие уходят. Увы, не стариками, «Наше время лишь звено». Еще одно большое звено оборвалось. Не из тех звенья, которые тянут в могилу прошлого, а из тех редких, которые лучшим мрамором прошлого подпирают стройку будущего.

Брюсов лучше всех поэтов своего поколения умел распознавать этот мрамор культуры, — ценный и для наших дней, и для будущих, — в пестрых каменоломнях пустыни между первой и Октябрьской революциями. Основные силы его личности и творчества, воля и рационализм, помогли ему выйти живым из эпохи реакции. Именно эти силы ставили его в разлад с литературными умонастроениями, по­рожденными реакцией. Его крепостью была позиция формального мастерства. <…> Брюсов не боялся давать расти на своих позициях самым ядовитым цветам той эпохи. Он прошел через все тогдашние отравы: индивидуализм, ницшеанство, урбанизм с бодлеровским уклоном, эротизм, фантастику <Эдгара> По и жеманфишизм [266] Уайльда, мистицизм Метерлинка и меланхолию Вердена. Он был энциклопедией влияний, веяний, уклонов, шквалов и ветерков, шедших из Европы. Он тщательно поддерживал у нас все формально новое, и Северянина, и Маяковского, и Гумилева, и Тинякова. Он тщательно следил за тем, чтобы его «Весы» были колыбелью новых поэтов. Он сам всю жизнь учился и менялся, в основном, своем, в особом брюсовском пушкинизме, оставаясь верным самому себе и принципу высокого мастерства. Он стоял особняком даже в символизме, – той школе, к которой официально принадлежал. На творчество он не боялся смотреть, как на ремесло, как на ежедневную работу над тяжелым материалом слова, с яростью отметая всякие попытки внести внутрь работы художника, – которая есть отливка, формовка, чеканка, – разъедающие примеси. С уничтожающим бешенством он бросался на мистических анархистов. Сухая мистика Белого, так же как и дионисийство Вячеслава Иванова, так же как католическая романтика Блока или скопческое исступление Мережковского, вызывали в нем организованный отпор, превращая на целые месяцы ближайших друзей во врагов и создавая серии ссор. Он был одинок в этом своем рационализме, его тогдашнего понять было нельзя из тогдашних дней, и только теперь он может быть понят и оценен за эту свою тогдашнюю позицию.