Не смогла. Я двинул локтем назад, и руки ее разомкнулись. Я даже не стал смотреть, что с ней. Отвалилась и отвалилась.
– Продолжим? – спросил я у двух оставшихся.
Черные трусы до колен, тощие животы, опять эти фиксы… И вдруг я увидел в руке одного нож.
– А вот этого не надо, – сказал я.
– Это почему же?
– Добью. Эти поднимутся, – я кивнул на дергающиеся в судорожных конвульсиях тела, – а ты не поднимешься. Брось. Я сказал – брось нож!
И он бросил.
– А теперь волоки эту падаль отсюда. И линяйте. Иначе будет хуже.
– Ну и сказал бы сразу, – это все, на что он осмелился.
Прямо от пляжа поднималась узкая металлическая лестница в салон Славы Ложко. Новый человек эту лестницу не всегда и увидит, но я давно ее заприметил, сразу решив, что рано или поздно она пригодится.
И пригодилась.
Несмотря на полный разгром отморозков, я понимал, что надо уходить, и побыстрее. Чуть замедленно, но не теряя ни секунды, я подошел к своим шлепанцам, сунул в них ноги, подхватил полотенце и, не оглядываясь, направился к лестнице, выкрашенной черной краской. Поднялся быстро, шагая через ступеньки, и лишь наверху оглянулся. Отморозки приходили в себя, и только один смотрел в мою сторону. Но вряд ли он видел меня, у него наверняка все еще плыло перед глазами.
В салоне было влажно, на каменном полу еще сверкали лужицы, и встретилась мне только официантка Алла – сонное выражение лица, припухшие губы, выстриженные на затылке светлые волосы.
– Все хорошеешь? – спросил я, не останавливаясь, держа направление на выход в сторону набережной.
– А! – она досадливо махнула рукой.
– Славы нету?
– Всю ночь отдыхали… Только разошлись. После обеда будет.
– Привет ему!
– А! – опять махнула она рукой, отметая ненужные слова.
Я вышел на набережную, свернул вправо и через десять метров нырнул в узкий проход между киосками – на территорию Дома творчества. И тут же влево, в кусты, к искусанному Ленину.
Все.
Я нигде не был, ни в чем не участвовал.
И отвалите, ребята.
По одномаршевой лестнице на второй этаж, два поворота ключа – и я в одиннадцатом номере. Снова два поворота ключа и…
И отвалите.
Только теперь, оказавшись в безопасности, я ощутил саднящее чувство раскаяния. Не надо было мне связываться с этими юными отморозками, ох, не надо было. Во–первых, засветился. Показал честному народу, что я не хвост собачий, что со мной надо поосторожней. Да и пацанье это не стоило того, чтобы проводить воспитательную работу. В конце концов, никого они не трогали, никому не мешали. Ну, поставили столик в трех метрах от берега, ну, бросили девчушку в море, ну, выпили лишнего…
С кем не бывает?
Что–то ты поплыл, Женя, что–то ты поплыл. Злоба какая–то накатила, нечто неуправляемое. А ты–то думал, что все уже позади, что страсти отполыхали и ты теперь человек мирный, спокойный и усталый.
Оказывается, ни фига. На твоем донышке, как красная ртуть, плещется зло.
А чего тебе колотиться, Женя?
Кто–то остался неотмщенным?
Никого не осталось.
А было много на челне…
Перемены и надежды еще только носились в воздухе, а нетерпение уже охватило всех, ребята невольно, незаметно, но начали меняться. В лучшую ли сторону, в худшую, кто знает, но пошло, пошло, и, похоже, эти перемены не могли вот так быстро прекратиться. Да никто и не собирался возвращаться к себе прежнему, поскольку не было еще никаких признаков опасности, никаких зловещих превращений.
Ничуть.
Были этакие милые уточнения своего прежнего облика, и не более того.
Ну, вставил Здор зубы, хорошие зубы вставил, дорогие, мог теперь широко и неуязвимо улыбаться любой красавице. Теперь уже никто не называл его фиксатым. И окажись он рядом с Шарон Стоун… Нет, не дрогнул бы, не спасовал. Вдруг выяснилось, что Здор предпочитает костюмы из тонкой серой ткани, и он нашел такие костюмы где–то на Тверской, недалеко от Центрального телеграфа. Не остановила его ни цена, ни простенькая этикеточка с грубовато исполненным словом «Версаче». Было ощущение, что какие–то силы уже втянули его в неодолимый водоворот и он просто вынужден вертеться в нем, теперь это его жизнь, желанная и долгожданная.
А Мандрыка вдруг, ни с того ни с сего, зачесав волосы назад, обнажив аристократические залысины, распрямив плечи, отказавшись от придуманной сутуловатости, неожиданно предстал достаточно высоким и статным. Даже взгляд его изменился – в нем обнаружилась ирония, снисходительность, вызов человека, уверенного в своем превосходстве. И еще в Мандрыке проявилась любовь к клетчатым пиджакам и белым сорочкам. И он эту открывшуюся страсть не собирался подавлять, наоборот, поощрял и всячески приветствовал. Гладко зачесанные назад волосы, клетчатый пиджак, однотонный галстук глухого зеленого цвета… Нет, это был уже не Мандрыка из новороссийской мазанки, это уже был международный воротила, во всяком случае, принять его за такового можно было вполне.