От подступивших рыданий у Миши перехватило горло: выходит, он съел сапожную мазь? Не Бесермени, а он? Свою сапожную мазь! Он с недоумением глядел на этого учителя с румяной упитанной физиономией и подкрученными каштановыми усами.
— Недопустимо разрешать детям, — заговорил тут другой учитель, — под каким-либо предлогом разгуливать по городу. Что ты делал однажды вечером на улице, после того как погасили фонари? Глазел на девиц?
Теперь мальчик перевел взгляд на этого маленького, пузатого человечка. Он сидел, откинувшись назад и сплетя на груди пальцы. Одной ногой обхватил ножку стула, а локтем опирался на спинку. Мешковатый, обрюзгший, смуглолицый, с толстыми губами и жиденькими усиками, он был отвратителен, как жаба. Миши испуганно смотрел на него, не представляя, что тот имеет в виду и где мог его видеть. Он уже был не в силах ни плакать, ни смеяться, лишь смотрел с ужасом на учителя, пытаясь припомнить, встречал ли его на улице. И отвести глаза не мог — такое ошеломляющее впечатление производил его омерзительный облик.
Потом преподаватели принялись что-то горячо обсуждать, но Миши не в состоянии был прислушиваться к их разговору, стоял перед ними и чувствовал себя одиноким не потому, что его обижали, а потому, что просто-напросто не понимал этих людей, так же безнадежно не понимал их, как они — его. В голове промелькнула мысль: рассказать бы им все, но тогда придется расхваливать себя, утверждать, что он лучше других мальчиков, лучше всех, так как не только не делал, но и не желал никому ничего плохого. Но разве повернется язык сказать такое, да, верно, это неправда и правы учителя: он злой, скверный. И мысленно перебрав последние свои поступки, он решил признаться в краже ножичка, который забросил за мусорный ящик.
— Какой упрямый мальчишка, — сказал председатель, — ни на один вопрос не отвечает, испорченный до мозга костей. Не желает открыть свое сердце, чтобы мы прочли в нем, как в книге, и молчанием усугубляет свою вину. Говори же!
Тут Миши подумал: «Когда я стану знаменитым, вы все придете ко мне и будете целовать мои руки».
— Господин учитель, я ничего плохого не сделал! — громко заявил он.
И, услышав собственный голос, устыдился, что ведет себя, как сопливый мальчишка, вместо того чтобы совершить какой-нибудь прекрасный подвиг.
— Давно ты даешь уроки в доме Дороги?
Миши задумался, они никак не мог вспомнить.
— Я только один раз получал у них деньги.
— Так. Что ж, ты можешь судить только по оплате? Прекрасно. Сколько тебе платят?
— Два форинта.
— В месяц?
— Да.
— Ты занимаешься со своим одноклассником?
— Да.
— По каким предметам?
— По арифметике и латыни.
— И все?
— Да.
— А география, венгерский язык?
— Нет…
— Стало быть, ты считаешь, что по остальным предметам он может не успевать?
Миши молчал.
— Но это, конечно, к делу не относится, — заметил другой учитель.
— Нет, относится, — настаивал председатель, — поскольку определяет его нравственные принципы: это натура эгоистичная, алчная, корыстолюбивая. Как ты познакомился с сестрой своего ученика… как же ее зовут?.. с Беллой и в каких отношениях был с ней?
— В хороших, — удивленно подняв брови, тихо ответил Миши.
— Как так?
— Она прекрасная девушка, — сказал мальчик.
— Прекрасная девушка! — воскликнул председатель. — Девица, которая дошла до такого нравственного падения, что сбежала из дома с мошенником, и это, по его мнению, прекрасная девушка! Ну говори же, говори, почему каждое слово приходится вытягивать из тебя клещами?
Но Миши, потупившись, молчал. Все казалось ему шатким, неопределенным. Он чувствовал, что эти люди, хотя и взрослые, умные, никогда ничего не поймут. Разве способны они понять чью-либо душу, если пытаются пробить в ней брешь и, как воры, убийцы, похитить чужую тайну? О, господи, был бы рядом человек, которому можно излить душу, с глазу на глаз, с полной откровенностью! Он посмотрел на окно, и взгляд его с грустью остановился на темной, затянутой паутиной раме, такой же мрачной и пустой, как его жизнь.
— Позвольте мне, коллеги, задать мальчику несколько вопросов.
— Пожалуйста.
— Скажи-ка, скажи, дитя мое, — обратился к Миши учитель с черной бородой, — как ты отважился… Это ж не пустячное дело — продать лотерейный билет, уясни себе, продать лотерейный билет за десять форинтов! Неужели ты не понимал, что это недопустимо? Ты, верно, считал, что он все равно не выиграет?
— Я не продавал билета!
— Постой, ну хорошо, предположим, это так. Но зачем тогда ты лгал господину Пошалаки, что купил билет будапештской, а не брюннской лотереи, и не прочитал ему брюннский тираж?