А по-моему — это и есть любовь.
Глубокая ночь. Я встала, и всё вокруг закружилось. Меня пугает то, что здесь написано.
Это дождь, первый дождь. Ещё в апреле он решил, что мы расстанемся, когда пойдёт дождь. Ну, разумеется. Первый дождь, который я так люблю. Может быть, и он тоже любит и потому выбрал его. Мне даже не требуется его подтверждения. Меня вдруг зазнобило. Всякий раз, когда я по простоте душевной писала ему, как я жду и жажду этого дождя, как он каждый год заново вселяет в меня чувство изобилия и надежду, включая меня в непрерывный ток времени, жизни и обновления — мне не часто доводится ощущать себя частью такого единства…
Я мёрзну в халате и свитере. Холод — ознобом по всему телу… А ещё он сказал, что мы доверим решение о расставании внешнему фактору, совершенно к нам равнодушному. И эта странная фраза в последнем письме, что, вот бы весь климат повернул вспять. А я, как дура…
Теперь уже всё равно. Я даже удивлена, что это оказалось для меня такой неожиданностью.
И всё же эта его идея, как ни одна другая, заставляет меня внутренне сжаться: она превращает его во врага. Он никогда раньше не был мне врагом. Бедный, отчаявшийся враг, достойный даже сочувствия, но — враг, пользующийся неконвенциональным оружием. Мне бы не хотелось писать здесь что-то совсем уж примитивное, но моя собственная логика говорит, что так не поступают! С этим не шутят!!!
Целые сутки в жару, лихорадке и кошмарах. Внезапный и сногсшибательный приступ странной болезни, исчезнувший, так же внезапно, под утро (уж не заразилась ли я от Я.? От его темпа, по крайней мере). Вот и я пишу уже только первую букву его имени. И не конспирации ради. Просто от слабости.
Как мучительно писать о тебе в третьем лице! Я пытаюсь, но в этом есть какая-то дикая, вызывающая протест, ошибка. Слова сразу же обесцвечиваются, нет в них дневной яркости. Не страшно. Я привыкну. Должна привыкнуть. И всё-таки, повернись ко мне лицом. Лицом, которого я никогда не видела.
Потрясение от позавчерашней ночи. Полное разочарование во всех, когда-либо вероятных, возможностях. Я перечитала письма. Увидела все места, где я спрашивала (а ты не отвечал), не отказался ли ты от «гильотины». Я же несколько месяцев не знала, продолжаешь ли ты ещё флиртовать с ней. И вот настала минута, и я точно знаю — когда: когда ты рассказывал о яйце без скорлупы. Тогда я сказала себе, что перестану надоедать тебе этим вопросом, ибо он стал лишним. С тех пор от письма к письму я надеялась, что ты освободил себя от этой жестокой и глупой внутренней «сделки»…
Яир, я уверена, что эта сделка не просто нелепа. Я же понимаю, с чем ты вынужден сражаться, чтобы наконец освободиться и прийти ко мне совершенно свободным. И ещё я знаю, как трудно выздоравливать от этих детских болезней в зрелом возрасте.
А вдруг — подумалось мне — вдруг ты боишься выздороветь? Если это так — скажи мне, просто скажи, и будем горевать об этом вместе. О том проклятом чувстве, посеянном в нас, что мы — это болезнь, и если посмеем взбунтоваться и выздоровеем, то у нас тут же отнимут и саму жизнь. И всегда, всегда был страх, идущий из сердца, что болезнь эта — это извращение или порок, посеянные в нас, — это и есть самое существенное в нас, наш атлант… Почему ты не хочешь признаться мне в этом? Мы стали бы ещё ближе друг другу, если бы ты просто сказал мне это, а я бы ответила «да», и оба мы облегчённо вздохнули бы…
Ибо нет у меня другого человека, который так хорошо знаком с самыми потаёнными закоулками моей души, и у тебя нет…
Но на что же я надеялась, что должно было произойти с нами «там»? Ведь моя боль исходит из глубин, вовсе с тобой не связанных, и из того, о чём мы даже и не начинали говорить, ты и я. Мы же только начали свой долгий путь…
Я представила себе бурю, бушующую у нас внутри. Что-то затягивающее, крутящее, обнажающее… Словно мы с тобой в одной коже (или лучше — вовсе без кожи).
Я мысленно вижу пузырёк ватерпаса, совершенно ровный и незамутнённый, олицетворяющий абсолютное знание и абсолютную преданность этому знанию. Соответствие между ними обоими, между нами обоими. Ни одному из нас не достичь его в одиночку.
И это — моя одна единственная боль, которую только ты можешь унять или облегчить. Боль моей отдельности от тебя. До тебя это была неясная тупая боль, которую я даже назвать не могла, и она терялась в окружении остальных житейских невзгод, а ты дал ей имя и научил говорить.