— Не трудись ничего объяснять, мама. Я не собираюсь наушничать папе или что-то в этом роде. Твои секреты в безопасности. Тем более что все закончилось.
— Да. Чад. Это…
— Все. Давай больше не будем об этом, ладно, мам? Я больше никогда не хочу говорить об этом. Этого не было.
Официантка принесла нам счет. Я взяла его. Чад на нее даже не взглянул, он смотрел на меня.
— Я не виню только тебя. Это и его ошибка. Я это знаю. Он вел себя как задница. Но ты слишком стара для этого дерьма, мам. И это последнее, что я хотел тебе сказать.
После ужина мы вернулись в «Холидей Инн», и Чад заснул на двуспальной кровати, поближе к телевизору, не досмотрев фильм о мужчине, в чьи любовные отношения стала вмешиваться его вторая сущность. Убедившись, что Чад лежит с закрытыми глазами и приоткрытым ртом, я на цыпочках пробежала через комнату и выключила телевизор. Он, полностью одетый, Лежал поверх покрывала, поэтому я взяла одеяло со своей кровати и накрыла его. Он легонько фыркнул и повернулся на бок.
Он всегда спал на боку. Я видела прошлое как наяву — новорожденный, он лежит между подушками на нашей кровати, погруженный в глубокий сон, крошечные ручки прижаты к щеке, как в молитве. У меня есть фотография: он там с розовыми поджатыми губками. Она хранится в семейном альбоме.
Но даже если бы я не сделала эту фотографию и не убрала ее в альбом, разве я забыла бы это?
Какие образы прошлого, не запечатленные на снимках, забыты и утрачены?
Какие мелочи ускользнули и навсегда затерялись в минувших годах, в закоулках памяти?
Вернутся ли они ко мне когда-нибудь? Станут своего рода утешительным призом, когда придет время умирать — яркие сцены из прожитой жизни, свежие и четкие мгновения, воспринимаемые всеми пятью органами чувств? Есть ли надежда, что хоть что-нибудь в один прекрасный день, в последние минуты жизни, увидится снова?
О, я знаю, что это будет.
Точно знаю.
Это будет запах моего грудного ребенка.
Молоко, фиалки и молодые листочки.
Я закрыла глаза и представила себе этот запах. Шейка грудничка. Мягкая кожица между ушком и ключицей, которую так часто щекочут. И он в ответ гулькает. Гули-гули-гули.
Потом я вроде как заснула, потому что ко мне вернулся мой грудничок, я видела, как он начинает ходить, мой малыш; видела себя с ножницами в руках, я срезала его золотые локоны, а из проезжающей мимо машины неслись обрывки сюиты Генделя; видела, как он, мой малыш, бежит через зеленое поле и карабкается на дерево. Карабкается все выше и выше.
— Чад! — закричала я. — Сейчас же слезай!
Но он продолжал карабкаться.
Я полезла за ним на дерево.
— Чад?
Нет ответа.
— Чад!
Он лез все выше, пока не скрылся из виду, только чернели подошвы его теннисных туфель. Сердце заколотилось. Надо подняться еще чуть-чуть, тогда я ухвачу его за щиколотку, а потом…
Потом вокруг моей собственной щиколотки что-то обвилось. Я глянула вниз и увидела Брема: он улыбался.
— Шерри! Неужели надеешься удрать от меня?
Он потянул меня вниз, и Чад совсем исчез в кроне, а я начала падать. Пока длилось падение, я отчетливо, как на черно-белой фотографии, снятой в ясном безжалостном свете, узрела истину. Истина гласила: ничто из этого не имеет значения.
Ничто.
Напрасно я так старалась быть хорошей матерью.
Кексики, испеченные специально для ребенка. Домашние задания. Вечера с обязательной сказкой на ночь. Я читала ему Шекспира. Читала Уитмена, Эмили Дикинсон, Йейтса. Охотно состояла в родительском комитете, убирала класс. Выращивала для него овощи. Водила гулять, чтобы он дышал свежим воздухом, помогала с уроками. Кормила грудью. Пела колыбельные. Знакомилась с учителями. Подружилась с его друзьями. А потом, в один ясный майский полдень, взяла и за пять минут сама все разрушила. Встретила на подъездной дорожке Брема Смита (одуряюще пахнет сирень в пике цветения, означающем переход к увяданию) и разрушила основу своей жизни, то, что составляло мою сущность, все, что я созидала долгие годы и довела до совершенства. И вдруг просыпаюсь в комнате мотеля, с руками, сжимающими горло в попытке остановить крик. За дверью, в холле, заливался хохотом ребенок, и мужской голос выговаривал ему: «Тс, уже поздно. Люди спят».
Мне не нужно было одеваться — с вечера я поленилась и даже не достала ночную рубашку. В темноте нащупала ключ на стойке, сунула его в кошелек, выскользнула из комнаты и захлопнула за собой дверь.
В холле горел неестественно яркий свет, на полу лежал ковер с хаотическим геометрическим рисунком дикой расцветки. Я на лифте спустилась в вестибюль и нашла платный телефон. Набрала домашний номер.