– Учиться поеду. На повара-кондитера. Соберите мне все как положено: и бумаги, и пособие. Вот вызов из училища, брат Наум похлопотал. К себе зовет. Он после контузии год в госпитале лежал, теперь в комендатуре служит. В Ленинграде.
Яса Чарлан
Оранжерея
Листовые пластины – влажные и мясистые, точно вспотевшие ладони, глянцево-гладкие, упругие, как тело кита. Некоторые пахнут – густо, вязко, тяжко. Другие тонкие и рассеченные, точно нашинкованные длинным лезвием. В воде – бурые, с оттенком синим либо темным, почти черным. В воде плавают пузыри, похожие на набухшие почки, окутанные ажурной паутиной волосяных отростков, из которых проглядывают цветущие плевки красного или белого. С приходом темноты откроются шире устьица, и всё, что здесь есть, – все кто есть – начнут дышать в унисон, будто объединяясь, срастаясь в этом дыхании, становясь чем-то бóльшим. Ведь целое всегда больше суммы, если речь о живом.
Оранжерея. Никому не нужная гордость города.
Оранжерея открывалась ровно в одиннадцать часов каждый день, кроме понедельника, и закрывалась в пять. Рабочий день Иды длился с восьми до одиннадцати и затем – с пяти до восьми; но она почти всегда оставалась и днем. В солнечную погоду в обеденное время жарко, но сердце у Иды здоровое, и она не курит. Она незаметно стояла, полускрытая листвой, так что редкие посетители, случалось, пугались и отшатывались либо резко обрывали разговор – и на самом деле это ей нравилось, больно много вы все говорите, думала она. Или же присаживалась в своем уголке, позволяя широким пальмовым листьям укрыть ее от посторонних, и осматривала стебли, подрезала, протирала, перекапывала. Если к ней вдруг подходил и обращался кто-то – очень редко, – она не отрывалась от своего дела, не отвечала, и посетитель в конце концов исчезал. Раздосадованный, наверное, но неважно. Очень редко это случалось.
Дневной свет, попадая внутрь оранжереи, делался непрозрачным и плотным, и древовидные растения, что тянулись вверх, к мутному стеклянному куполу, разбивали его на неправильные многоугольники.
С растениями Ида не говорит. Ни другому живому, ни ей это не нужно. Ты положи ладонь на лист, на ствол, почувствуй. Или просто послушай, не касаясь, сиди и слушай. И услышишь. Вот как надо, вот. Так чисто и сильно. Так хорошо, так по-настоящему; а слова – они бесплодны, как мертвое семечко, и никакой они силы не имеют.
Она клала ладонь, осматривала придирчиво. Иногда замечала новые ростки, иногда аккуратно испытывала их кончиками пальцев. Вот этот – крепенький, мощный. Хорошо. Ида разделяла розетки, присыпала места срезов активированным углем либо протирала перекисью водорода. Свежий срез нельзя помещать в сырую землю: пойдет гниль. А розетки не любят, когда на них льют сверху: вода застоится у основания, и – опять гниль. Ида брала ватные диски, смачивала в плошке и протирала листья, напоминающие тесак формой и твердостью, один за одним. Ласково и осторожно, чтоб не осталось следов.
– Девушка, скажите нам, пожалуйста, как вот это называется?
Ида не смотрит. Не поворачивает головы.
– Девушка?
Везде есть таблички. У каждого растения, либо воткнуты рядом в грунт, либо аккуратно привязаны к стволу. Ида знает, потому что это ее работа, – она следит и за табличками тоже и предупреждает Валентина Петровича, когда какие-то начинают плохо читаться от сырости. Или когда их воруют, и такое бывало.
– Девушка!
Маловероятно, что таблички нет, держит в уме Ида. Листья вокруг начинают звучать громче. Шелестеть они не могут: в оранжерее нет ветра. Но Ида всегда слышит издаваемый ими шепот, звук слабого шевеления жизни. Зеленый по краям и коричневый внутри, он обволакивает стеклянный свод, стелется по нему и поднимается, сгущается над головой.
Угроза?
Она чувствует чье-то прикосновение.
Ида отдергивается – резко, неуклюже и так далеко, что ее тело задевает гигантский каучуконос. Торопливо поворачивается. Глаза широко распахнуты. В пальцах стиснута пипетка с фунгицидом.
Листья каучуконоса медленно колышутся, роняя на голую шею Иды теплую вязкую каплю.
Женщина, которая прихватила ее за локоть, – пожилая, кокетливо накрашенная. Рядом ребенок лет примерно… Ида не знает. Ребенок. Она может определить только, что мальчик. Ребенку не стоится: он суется то туда, то сюда, как маленький грызун. Стареющая женщина на мгновение сбивается с мысли – она не ждала, что Ида так вскинется, – но тут же продолжает о своем, потому что всех их интересует, в конечном счете, только их свое, только они сами, а вовсе не растения, не другое живое.