Много недель оранжерея закрыта для посетителей. Иду не интересуют ни новости, ни разговоры – никогда, – но кое-что до нее все же долетает. Говорят, что сердечный приступ настиг Валентина Петровича на улице. Ида уверена, что это неправда, но, может быть, что-то здесь зависит от точки зрения?
Она сидит в своем уголке, возясь со все тем же шлангом. После того как их закрыли, Степа отчалил, и осталась только Ида. А шланг у них всегда был один.
Ида – и еще бухгалтерша.
Шаги Марии Силантьевны слышны издалека: это внушительное постукивание квадратных каблуков учительских туфель по каменному полу. Ида не прекращает возни с насадкой. Резиновый наконечник растрепался и слетает с крана. Она пробует подрезать его, но шланг вырывается из рук.
Звук шагов обрывается. Мария Силантьевна стоит над Идой молча и наблюдает. Через несколько минут Ида видит, как в ее сторону выгибаются обтянутые толстым капроном коленки: бухгалтерша присаживается на корточки и перехватывает шланг, чтобы придержать.
Другое живое вокруг сейчас не так оживлено, как в более светлое время года. Но Ида по-прежнему чувствует его – дыхание, шевеление, беззвучный шелест, ток соков вверх и вниз. Оно готово реагировать.
Ей удается достаточно ровно отделить поврежденный фрагмент шланга и приладить его к крану. На протяжении всего времени, что на это требуется, бухгалтерша молчит. Для большинства других людей такое поведение необычно, но ведь Мария Силантьевна любит цифры.
Их взгляды встречаются поверх свернутой кольцами черно-зеленой резиновой змеи, и Ида ждет.
– Систематические хищения, – произносит Мария Силантьевна. – Боюсь, он был слабым человеком.
Ида спокойно смотрит на нее. У бухгалтерши тонкие, сжатые в струну губы, которые она подкрашивает лиловой помадой, и маленькие холодные глаза за очками. Ида слегка презирает ее за равнодушие к другому живому. С другой стороны, Мария Силантьевна хорошо знает и может делать вещи, похоже, необходимые для того, чтобы оранжерея оставалась оранжереей, – вещи, которые Ида никогда не сумеет сделать сама.
– Но повторяться это не должно. И два инфаркта в учреждении – уже чересчур. Мне пришлось потрудиться, чтобы для прессы он умер у машины.
Другое живое не реагирует. Угрозы нет.
– Я смогу открыть нас через пару недель. Будут фотосессии. Молодожены, девичьи компании. Днем, под твоим присмотром. У тебя есть возражения?
Ида поднимает голову, медленно обводит взглядом зеленый полог над ней, вздымающиеся со всех сторон перистые султаны и широкие ладони-листья. Слушает. Возвращается взглядом к Марии Силантьевне и единожды мотает головой.
– Хорошо. – Бухгалтер распрямляет колени, вставая. – Я работаю здесь уже двадцать три года.
И, не добавляя ничего сверх этого, уходит.
Ветви мягко колышутся, будто передавая друг другу новости, будто бы обсуждая – прикидывая – оценивая. Ида прислушивается, собирая инструменты в ящик. Другое живое дышит и питается вокруг – и внизу, и сверху, со всех сторон, размеренно и спокойно.
Ида думает, что Мария Силантьевна не так уж любит слова. И, определенно, умеет проявлять внимание. В будущем это может стать проблемой.
Но пока угрозы нет, и Ида возвращается к повседневным трудам.
Алексей Провоторов
Молоко
Автобусная остановка стояла на самом краю села, а вернее даже – за краем, повернувшись серой кирпичной стеной к мокрому синеватому лесу. Остановка ссутулилась и скособочилась. Она не могла отсюда уйти.
А вот Славка мог и собирался. Он не любил лес. Ни вообще, ни особенно этот.
Автобус, старый, длинный, округлый ЛАЗ, грязный как бродячая собака, уехал, унес за собой свой сизый дым, запах топлива и звук мотора. Увез и маму, занятую очередной бесконечной ссорой с папой. Славка подозревал, что если бы они, как магниты, повернулись друг к другу правильными сторонами характера, то остались бы вместе навечно. Но они что-то напутали и теперь все чаще отталкивались, с каждым разом все больше отдаляясь друг от друга.
Славка старательно махал, пока автобус не сделался точкой, уползая все дальше по дороге вдоль леса. Хорошо, что она идет вдоль, а не через, подумал Славка. Не хотелось бы ему видеть, как автобус с мамой скрывается в лесу.
Даже себе он не желал признаваться, что не просто не любил лес, – он его на самом деле боялся. Сильно. Спасибо маме, она хоть не донимала его этим, не смеялась, к доктору не водила. Мама рассказывала, что он в детстве, года в три, сам туда пошел и заблудился. Он же ничего такого не помнил, и только образ смутной, колючей темноты с запахом прелой листвы изредка посещал его ночами в самом глубоком сне, почему-то иногда с шорохом пепла, видением какого-то тоннеля или свода; но толком он ничего такого вспомнить не мог. Забыл от испуга, говорила мама, и просила его не ходить туда.