Я.
И я знаю, что ты знаешь, о чем я сейчас думаю: тебе показался странным тот факт, что я помню каждое движение, каждый вздох и родинку женщины, которая спала со мной – но меня самого ты в этих воспоминаниях не нашла.
22.6
Когда я с людьми (это пришло мне в голову сегодня вечером, когда я купал сына) – причем не важно, с посторонними или с самыми близкими, – меня всегда преследует одна и та же мысль: всем им абсолютно естественно удается то, в чем я полный импотент: пускать корни.
Вопрос: скажи мне на милость, идиот, зачем вообще ты рассказываешь ей такой вздор? Все это – поверхностные рассуждения и грошовая философия! Почему в тебе нет ни капли благородства или просто хорошего вкуса, чтобы приучить себя не болтать что ни попадя?!
Ответ: это осленок, живущий во мне, и его жгучее желание отдать все (в том числе и мои философские гроши) до последней крохи – с ней оно возникает у меня чаще, чем с кем-либо. Даже не рассказать – иногда просто необходимо запустить в нее таким светлячком моей души. Это как доставить в больницу бессознательного родственника, передать в руки врача и уповать, что тот сумеет поднять его на ноги… Расскажи ей о ленте Мёбиуса.
Вопрос: ты что, спятил? Уже?
Ответ: что значит «уже»? Для вас не существует понятий «рано» или «поздно», ваше время сферообразно, помнишь об этом? Она сказала, что родилась именно для этого времени…
Дай мне руку, я расскажу тебе, что есть у меня один обычай – представлять его стариком. Я говорю о моем сыне, назовем его Идо. О моем Идо.
Может, чтобы сделать себе прививку (от чего? От переизбытка любви к нему?), я снова и снова представляю его стариком. И это помогает. Мгновенно гасит любую вспышку любви и тревоги за него.
Обрати внимание: именно стариком. Не мертвым. Я и в этом, само собой, поднаторел, но, очевидно, мертвый – это слишком однозначно для необходимого мне самоистязания. Мой сын – сутулый старик – таращится в телевизор в каком-то заведении для таких, как он, и струйки слюны стекают у него изо рта. Мертвый, потому что ясный блеск в его глазах угас навсегда. Не так-то просто сосредоточиться на подобной мысли. Попробуй. Для этого нужно напрячь самые сильные мышцы души, ее хребет. Ведь душа брыкается, и, чтобы вновь ее укротить, требуется невероятная сила… На чем мы остановились?
На моем сыне, некогда ребенке, на сыне-старике, маленьком скрюченном человечке с руками в бурых пятнах, раздавленном одной из присущих его возрасту болезней, который пытается вспомнить что-то, ускользнувшее из памяти, – может, меня? Возможно, в его сумрачном сознании вдруг материализовался я? Мы вдвоем, проживающие какой-то счастливый миг нашей жизни? Когда сегодня утром ему в глаз попала соринка и я слизнул ее языком? Когда я обклеил поролоном углы всех полок в доме в тот день, когда он начал доставать до них головой; или просто, когда я безумно любил его своей скупой любовью?
А может, он на мгновение все спутает, решив, что это он мой отец?
Вот было бы хорошо.
Я хочу, чтобы в бескрайнем космосе, там, где людям назначают их судьбы, каждый человек хотя бы на миг мог получить возможность стать кем угодно, было бы одно такое мгновение, когда он станет моим отцом (то, что я его отец, а не наоборот – всего лишь нелепая и досадная случайность). А главное, я хочу, чтобы все поскорее закончилось: прильнуть бы уже к его груди, свернуться калачиком и слиться воедино с его плотью, прах к праху. Вот бы хоть на миг оказаться для него всего лишь еще одним человеком, который пытался жить в обычном мире, среди людей, но внезапно прорвал его границы, утратил своей человеческий облик, растворившись в многообразии жизненных форм…
Я думаю: а вдруг как раз тогда, безмятежный или безразличный в своей немощи и полный мудрости, которая, конечно же, накопится за годы отцовства, с детьми, которые у него будут, – он сможет выбрать меня вновь? Как думаешь, он изберет меня?
Поговори со мной.
Порою тяжко ждать ответа по два-три дня. Ведь болит сейчас.
После того, как я намечтался о Ярочке, сотке медовой, ты сказала, что, видимо, Идо тоже достается много любви – может, даже больше, чем большинство родителей способны дать ребенку, – и что я, конечно же, не только «иссушаю» его душу. Спасибо, что попыталась снять с меня это тяжкое бремя. Я даже боюсь тебе рассказывать, как безжалостно я, Яир-иссушитель, выпиваю его соки. Даже не намеренно – одним лишь своим присутствием. Но когда-нибудь, в 2065 году, он все же улыбнется мне пустыми деснами и потухшим взглядом и скажет, что все в порядке, что он тоже понимает всю условность приговора в нашем штрафном батальоне: сегодня ты Франц Кафка, а завтра – его отец Герман…