Сколько же лет я не вспоминал про этот случай! Меня всегда немного отпугивало воспоминание о том, как я танцевал тогда, и все остальное тоже стерлось, как будто заодно. Мы были всего лишь напуганными детьми, но, несмотря на это, внезапно сумели заключить между собой какой-то сложный жизненный договор. И мы соблюдали этот договор. Меня и сейчас поражает, как в одну секунду мы направили снопы наших взглядов таким образом, чтобы отныне они смотрели лишь под правильным углом – под которым наша любовь будет всегда побеждать, во что бы то ни стало, и даже определили этому цену. Более мы об этом не говорили, никогда – да и как можно вдруг посреди жизни заговорить о таком, скажи мне на милость.
Не нужно было тебе об этом рассказывать, верно? Какое тебе дело до семейной жизни человека, которого ты никогда и не видела. Уже чувствую, как подкатывает холодок совершенной ошибки. Снова какая-то ошибка циркача, вот чем тебе это, наверное, представляется: человек подбрасывает в воздух все, что есть у него в руках. И, конечно, удивляться не приходится, когда все это рассыпается по земле вокруг него. Что ж, люди любят клоунов, так говорила мне пара достопочтенных учителей (но мимоходом представь также, что я – человек с огромным ожогом на лице, который все же решается зайти в комнату, полную народа). Может, по твоему разумению, мне следовало немного подождать с этим рассказом, подождать, когда познакомимся чуть поближе? По моему разумению – тоже, но с тобой я не могу вести себя разумно – только безумно. И, кроме того, я не хочу ждать, потому что наше с тобой время – иное, сферическое, и каждая точка в нем одинаково приближена к центру. Я не буду извиняться, если вдруг смутил тебя, мы тут не светскую беседу ведем. Зачеркнуть хоть единое слово, предназначенное тебе, – значит убить; и ничего из того, что я здесь сказал, я писать не собирался, но и не зачеркну!
16–17.4
Не могу уснуть. Вот бы я уже сейчас мог знать, что ты почувствуешь, когда получишь мое утреннее письмо, и станешь ли вновь писать мне после него. Я почти уверен, что нет. Ты решишь, что с моей стороны бестактно рассказывать тебе такие вещи. И все же я рад, что отправил его. Несмотря на самоистязания, которым я подвергал себя весь день. Ты права – я действительно ищу себе спутника для воображаемого путешествия, но ошибаешься, полагая, что я не нуждаюсь в настоящем спутнике. Как раз наоборот: мне нужен настоящий спутник для воображаемого путешествия. Когда я пишу эти строки, сердце мое нешуточно колотится. И вообще, все чаще и чаще я чувствую учащенное сердцебиение, именно когда воображаю. Вот, снова бьется. Знаешь, что есть такая пичужка, малый зимородок?
Стоит легонько дотронуться до грудки – сердечко его перестанет биться, и он умрет. Стоит сделать одно неверное движение, вибрация от него тут же дойдет до сердца, и оно попросту перестанет биться. Вот бы я мог купить себе такого зимородка! Или даже двух. Нет, целую стаю зимородков! Я бы выпустил их полетать над теми строками, что я пишу тебе, чтобы они были живыми детекторами лжи – как те канарейки, с помощью которых обнаруживали утечку газа в шахтах. Представь себе: одно лживое или неточное слово, грубое или просто безразличное – и мертвая птица падает на страницу. Посмотрим, как я буду писать тогда. Кстати, забыл тебе сказать, что ты меня очень задела, решив, что в тот вечер я спутал тебя с какой-то другой женщиной. Но еще больше меня полоснуло по сердцу то, что ты затруднилась выбрать, какой расклад событий был бы предпочтительней: если бы я ошибся или если бы оказался прав. Но знаешь, когда я ужаснулся больше всего? Когда ты начала описывать мне себя, чтобы мы удостоверились наверняка, и каким-то образом уместила все описание в одно-единственное предложение, да еще и в скобках («довольно высокая, длинные волосы, курчавые и непокорные, очки…»). Если это действительно так, если ты ощущаешь, что заперта в скобки, то позволь хотя бы и мне втиснуться в них, и пусть весь мир останется снаружи. Пускай тогда весь мир превратится в общий множитель перед скобками, пускай умножает нас внутри.
Я.
P.S. И все же, хотя начало вышло не слишком гладкое и ступаем мы по какой-то кривой, извилистой дорожке, должен тебе кое в чем признаться: в том, что у меня расширяются зрачки, когда я вижу какое-нибудь твое слово в другом месте, даже когда натыкаюсь на него в газете или в рекламе… Ведь есть слова, которые столь явно принадлежат тебе, – в которых словно хранятся отпечатки твоей души, – что в устах всех других людей они кажутся мне речевыми протезами, искусственными суставами языка. До того, как ты появилась, я и представить не мог, что встреча со словами другого человека может будоражить не меньше, чем первое прикосновение к телу, чем запах, кожа, волосы и родинки. У тебя тоже так?