...К вечеру въезжаем в какой-то населенный пункт. И останавливаемся. Неужели все? Неужели спать? Подходит кухня. В животе пусто, а есть не хочется.
Мы сидим втроем на каком-то бревне. Я отхлебываю суп прямо из котелка.
- Фрицы сопротивляются, - говорит Сашка.
- Теперь уже пошло, - говорит Коля.
- Теперь наши стали и днем летать, - говорю я.
- А голова-то у тебя цела? - спрашивает Коля.
- У него голова как котел. Все выдержит, - говорит Сашка. Он смеется.
Тихонечко. Про себя.
- Жалко Шонгина, - говорю я.
Мы молча доедаем суп.
- А тебе без ложки-то легче, - говорит Коля, - хлебнул пару раз - и все. А тут пока его зачерпнешь, да пока ко рту поднесешь, да половину прольешь...
- А я тут ложки видел немецкие, - говорит Сашка, - новенькие. Валяются. Надо бы тебе принести их.
И он встает и отправляется искать ложки. Будет и у меня ложка! Правда, немецкая. Да какая разница... Сколько я без ложки прожил! Теперь зато с ложкой буду.
Ложки и в самом деле хорошие. Алюминиевые. Целая связка.
- Они мытые, - говорит Сашка, - фрицы чистоту любят. Выбирай любую.
Ложки лежат в моих руках.
- Они мытые, - говорит Сашка.
Ложек много. Выбирай любую. После еды ее нужно старательно вылизать и сунуть в карман поглубже. А немец тоже ее вылизывал. У него, наверное, были толстые мокрые губы. И когда он вылизывал свою ложку, глаза выпучивал...
- Они мытые, - говорит Сашка.
...А потом совал за голенище. А там портянки пропревшие. И снова он ее в кашу погружал, и снова вылизывал... На одной ложке - засохший комочек пищи.
- Ну, что ж ты? - говорит Коля. Я возвращаю ложки Золотареву. Я не могу ими есть. Я не знаю почему... Мы сидим и курим.
- "Рама" балуется, - говорит Коля и смотрит вверх.
Над нами летает немецкий корректировщик. В него лениво постреливают наши. Но он высоко. И уже сумерки. Он тоже изредка постреливает в нас. Еле-еле слышна пулеметная дробь.
- Злится, - говорит Коля, - вчера небось по этой улице ногами ходил, летяга фашистский.
А Сашка по одной швыряет ложки. Размахивается и швыряет. И вдруг одна ложка попадает мне в ногу. Как это получилось, понять не могу.
- Больно, - говорю я, - что ты ложки раскидываешь?
- А я не в тебя, - говорит Сашка.
А ноге все больней и больней. Я хочу встать, но левая нога моя не выпрямляется.
- Ты что? - спрашивает Коля.
- Что-то нога не выпрямляется, - говорю я, - больно очень.
Он осматривает ногу.
- Снимай-ка ватные штаны, - приказывает он.
- Что ты, что ты, - говорю я, - зачем это? Меня ж не ранило, не задело даже... - Но мне страшно уже. Где-то там, внутри, под сердцем, что-то противно копошится.
- Снимай, говорю, гад!
Я опускаю стеганые ватные штаны. Левое бедро в крови. В белой кальсонине маленькая черная дырочка, и оттуда ползет кровь... Моя кровь... А боль затухает... только голова кружится. И тошнит немного.
- Это ложкой, да? - испуганно спрашивает Сашка. - Что же это такое?
- "Рама", - говорит Коля, - хорошо, что не в голову.
Ранен!.. Как же это так? Ни боя, ничего. В тишине вечерней. Грудью на дот не бросался. В штыки не ходил. Коля уходит куда-то, приходит, снова уходит. Нога не распрямляется.
- Жилу задело, - говорит Сашка.
- Что ж никто не идет? - спрашиваю я. - Я ведь кровью истеку.
- Ничего, крови хватит. Ты вот прислонись-ка, полежи.
Приходит Коля. Приводит санинструктора. Тот делает укол мне:
- Это чтобы столбняка не было.
Перебинтовывает. Меня кладут на чью-то шинель. Кто-то приходит и уходит. Как-то все уже неинтересно. Я долго лежу. Холода я не чувствую. Я слышу, как Коля кричит:
- Замерзнет человек! Надо в санбат отправлять, а старшина, гад, машину не дает.
Кому это он говорит? А-а, это комбат идет ко мне. Он ничего не говорит. Он смотрит на меня. Может быть, сказать ему, чтобы велел сапоги мне выдать? А впрочем, к чему они мне теперь?.. Подходит полуторка. На ней бочки железные из-под бензина.
- Придется меж бочек устроиться, - слышу я голос комбата.
Какая разница, где устраиваться.
Мне суют в карман какие-то бумаги. Не могу разобрать, кто сует... Какая, впрочем, разница?
- Это документы, - говорит Коля, - в медсанбате сдашь.
Меня кладут в кузов. Пустые бочки, как часовые, стоят вокруг меня.
- Прощай, - говорит Коля, - ехать недолго.
- Прощай, Коля.
- Прощай, - говорит Сашка Золотарев, - увидимся.
- Прощай, - говорю я. - Конечно, увидимся.
И машина уходит. Все. Я сплю, пока мы едем по дороге, по которой я двигался на север. Я сплю. Без сновидений. Мне тепло и мягко. Бочки окружают меня.
Я просыпаюсь на несколько минут, когда меня несут в барак медсанбата.
Укладывают на пол. И я засыпаю снова.
...Это большая, прекрасная комната. И стекла в окнах. И тепло. Топится печь.
Меня тормошит кто-то. Это сестра в белом халате поверх ватника.
- Давай документы, милый, - говорит она, - нужно в санитарный поезд оформлять. В тыл повезут.
Я достаю документы из кармана. Вслед за ними выпадает ложка. Ложка?!
- Ложку-то не потеряй, - говорит сестра.
Ложка?.. Откуда у меня ложка?.. Я подношу ее к глазам. Алюминиевая сточенная ложка, а на черенке ножом выцарапано "Шонгин"... Когда же это я успел ее подобрать? Шонгин, Шонгин... Вот и память о тебе. Ничего не осталось, только ложка. Только ложка. Сколько войн он повидал, а эта последняя. Бывает же когда-нибудь последняя. А жена ничего не знает. Только я знаю... Я упрячу эту ложку поглубже. Буду всегда с собой носить... прости меня, Шонгин, старый солдат...
Сестра возвращает мне бумаги.
- Спи, - говорит она, - спи. Чего губы-то дрожат? Теперь уже не страшно.
Теперь уже не страшно. Что уж теперь? Теперь мне ничего не нужна. Даже сапоги не нужны. Теперь я совсем один. Вдруг Коля войдет и скажет: "Теперь наступление. Теперь лафа, ребята. Теперь будем коньячок попивать..." Или вдруг войдет Сашка Золотарев: "Руки у меня отвалива-ются от работы, а заменить нечем..." А Шонгин скажет: "Э-э, болтать вы горазды. Паскуды вы, ребята..." А Шонгин теперь ничего не скажет. Ничего. Какой же я солдат даже из автомата ни разу не выстрелил. Даже фашиста живого ни одного не видал. Какой же я солдат? Ни одного ордена у меня, ни медали даже... А рядом со мной лежат другие солдаты. Я слышу стоны. Это настоящие солдаты. Эти все прошли. Все повидали.
В барак вносят новых раненых. Одного кладут рядом со мной. Он смотрит на меня.
Бинт у него соскочил со лба. Он его накладывает снова. Матерится.
- Сейчас, сейчас, милый, - говорит сестра.
- А мне и без вас тошно, - говорит он. И смотрит на меня. Глаза у него большие, злые. - Из минометной? - спрашивает он.
- Да, - говорю я. - Знакомый? Знаешь наших-то?
- Знаю, знаю, - говорит он, - всех знаю.
- Тебя когда это?
- Утром. Вот сейчас. Когда же еще?
- А Коля Гринченко...
- И Колю твоего тоже.
- И Сашку?
- И Сашку тоже. Всех. Подчистую. Один я остался.
- И комбата?..
Он кричит на меня:
- Всех, говорю! Всех! Всех...
И я кричу:
- Врешь ты все!
- Врет он, - говорит кто-то, - ты его глаз не видишь, что ли?
- Ты его не слушай, - говорит сестра, - он ведь не в себе.
- Болтать он горазд, - говорю я, - наши вперед идут.
И мне хочется плакать. И не потому, что он сказал вдруг такое. А потому, что можно плакать и не от горя... Плачь, плачь... У тебя неопасная рана, школяр.
Тебе еще многое пройти нужно. Ты еще поживешь, дружок...
Август 1960 - февраль 1961