Выбрать главу

- Покурим? - спрашивает Сашка.

- А чего курить? - говорит Шонгин. - Тут и на одну не наберется. - И показывает кисет.

- А ты где спал, Шонгин? - спрашивает Коля.

- А я и не спал, - говорит Шонгин, - раненых больно много было. Пока всех подобрали - и утро.

- Сейчас бы покурить, - говорит Сашка.

- Покури, покури, - говорит Шонгин и затягивается. Он пускает большие клубы дыма. И говорит: - Вот зашел поглядеть, как вы тут.

А хозяйка наливает в чашки молоко. И Коля говорит:

- Слышь, Шонгин, концентрату тебе не хватило. Может, молока попьешь?

- Козье молоко, - говорит Мария.

- А я уже ел, - говорит Шонгин, - ел. Гургенидзе ранило. Я супу сварил ему и себе.

Бедный маленький грузин. Совсем мальчик. С вечной каплей на носу. "Попадалься - не попадалься..."

- Сильно его, Шонгин?

- Приблизительно ничего себе, - говорит Шонгин, - на машине лежит, на последней. Сейчас повезут.

Я бегу по свежему снегу. К машине. Возле нее ходят солдаты. Гургенидзе лежит на соломе, в кузове. В обгорелой шинели. Он поднимает забинтованную голову. На кончике носа повисает капелька.

- Попадалься, - грустно улыбается он.

А мы с ним не дружили. Так, знали друг друга. А у него покрасневшие веки часто-часто вздрагивают.

- Куда тебя?

- Голова попадалься, живот попадалься, нога тоже попадалься... Шонгин мэня носил на своем спина...

- Ничего, Гургенидзе, теперь отдохнешь. Все хорошо будет.

Мотор тарахтит. Гургенидзе откидывается на солому. Руки у него на груди сложены.

- Какой у нас часть? - спрашивает он.- Какой номер?

- Отдельная минометная батарея, друг.

- Нэт, полк какой?

- Кажется, 229-й...

- А дивизия какой?

- А зачем тебе?

- Госпиталь спрашивают...

Мотор гудит ровно. Кузов подрагивает.

- Какой дивизия?

- А черт ее знает! - кричу я.

Машина идет по свежему снегу. Рука Гургенидзе торчит из кузова. Это он прощается с нами. Уехал, уехал... А ложку забыл я у него выпросить!

Комбат говорит мне:

- Собирай всех. Пора. Отдохнули.

...В хате нет никого. За домом на бревне сидит хозяйка и Коля. Она молчит. Голову подперла ладонью. Глаза у нее красные. Губы, как у девочки, надуты. А Коля курит и тоже молчит.

- Пора, Коля, - говорю я, - комбат приказал...

- Знаю, - говорит он и встает. И смотрит на меня. Я жду его.

- Знаю, - говорит он.

Я ухожу. Пусть прощаются.

ДОРОГА

- Видал у немцев машины? - спрашивает Коля. - Брезент, и все такое. Сидят, как дома. А тут...

- Я же ног не чувствую,- говорит Сашка Золотарев.- Я бы валенки обул. Пимы. Морда - черт с ней, главное - ноги. Может, у меня большой палец уже отвалился, а? Сниму ботинок, а он выпадет.

А мне бы не валенки. Мне хотя бы сапоги. С широким голенищем. Чтобы они как корабли. Встал в воду - ничего, встал в снег - ничего. Хоть ночь стой. Пожалуйста.

Степь, степь, степь. Когда мы остановимся? Идет наступление. Кочует наша батарея. То в одну часть ее направляют, то в другую. Где-то, неизвестно где, остался полк, которому были мы приданы. А там - Нина. Нина, Нина, очень ты мне хорошо улыбалась. И не могу я тебя позабыть. Кто ты и откуда? Ничего мне не известно. Где я тебя разыщу? Все померкло, потускнело все, что было. Где-то Женя в тумане, вдали. Только ты, Нина. И зачем ты так хорошо со мной говорила?

- А я во сне разговариваю? - спрашиваю у Коли.

- Один раз говорил. С Нинкой Шубниковой.

- Что?

- Садись рядом, Нина. Ну, садись. Посидим покурим - так говорил. Потеха.

- А она тебе про меня говорила?

И зачем спросил? Сейчас он посмеется. Выдумает что-нибудь...

- Нет, не говорила, - хмурится Коля. - Чего говорить. Она с начальником штаба полка живет. Помнишь, майор такой высокий?

Помню, помню. Если бы он этого не сказал, теплее было бы. Если когда-нибудь встречусь с ней, ну просто так, случайно, ведь может быть такое, я ей скажу...

- Когда я в кавалерии служил, - говорит Шонгин, - вот была беда, это уж в самом деле горе. С марша пришел, а спать нельзя: коня расседлай, напои, накорми, а время останется - сам отдыхай.

- А у англичан официантки солдат обслуживают, - говорит Коля, - и к обеду - коньячок.

- Врешь ты все, Гринченко, - ворчит Шонгин.

Машины стоят. Впереди - пробка. Вечереет.

- Слезай, ребята. Грейся. Писем из дому нет. Что там?..

- Шонгин, ты из дому письма получаешь? - спрашиваю я.

Он смотрит на меня внимательно.

- Получаю, а как же, - говорит он, достает кисет и предлагает мне закурить: - На-ка вот. Погрейся.

Если до утра вот так простоим, можно простудиться окончательно. Какие у Шонгина глаза были! Ласковые, добрые. Вчера, когда мы концентрат гороховый варили, он мне и Коле в котелки насыпал по горсти пшена. Пшено разварилось - густо было. Сам ведь подошел: "Ну-ка, ребятки, добавочки я вам насыплю..."

- Шонгин, дай закурить, - говорит Сашка.

Шонгин топчется на месте: ноги греет.

- И так хорош, - бубнит он.

Когда темно, снега не видно. Словно теплей становится. Подходит командир взвода Карпов. У него всегда румяные щеки. Даже в сумерках это видно.

Он смеется:

- Что, вояки, замерзли?

- Замерзнешь, - говорит Коля, - старшине-то тепло. Он о радиатор греется. Может, костер разведем, товарищ младший лейтенант, а?

- Никаких костров, - говорит Карпов.

Шонгин, как сторож, топчется по снегу и рукой постукивает по котелку.

Подходит Гаврилов и говорит тихонько:

- Ребята, впереди машины с крупой какой-то... И водители спят...

- Ну и что? - спрашивает Шонгин.

- А ничего, - говорит Гаврилов, - я к тому, что спят водители.

- А неплохо бы нам по котелку крупы отсыпать, - говорит Сашка Золотарев.

И он уходит в темноту, туда, к машинам, где спят водители. И все глядят ему вслед. И все молчат.

Если это пшено, можно сварить кулеш. Если гречка - ее хорошо с молоком. Если перловка - с луком. Вытерплю я до утра или нет? Все промокло на мне. Все. Вдруг я заболею воспалением легких?

Из дому писем нет. Где же ты, почта полевая?

ШКОЛЯРЫ

Я заряжаю автоматные диски. Заряжаю и молчу.

- О чем грустишь, ежик? - спрашивает старшина.

А мне трудно ему ответить. Что я отвечу?

- Это я так, - говорю я, - дом вспомнил...

Тебе-то хорошо, старшина. Ты яичницу ешь. А мы гороховый концентрат всухомятку жрем. Тебе-то хорошо, старшина. А мы которые сутки толком выспаться не можем...

- Наши к Ростову подошли, - говорит старшина.

...У тебя вон какая физиономия жизнерадостная. А нас всё меньше и меньше. И этот песочек моздокский скрипит на зубах у меня и скрипит на душе. Дал бы ты мне, старшина, сапоги, что ли. Потрескалась картонная подметка на моих американских ботинках. Я ведь ноги в костер сую, когда холодно. А ботинки красивые, красные. А что от них осталось?

- Ты бы, ежик, ботинки тавотом смазал, - говорит старшина, - смотри, они у тебя совсем никудышные.

...А какие ботинки носил я перед тем, как в армию ушел? Не помню. Или у меня были модные туфли шоколадного цвета и белый рант, как полоска прибоя? Или я об этом только мечтал? Наверное, носил я черные ботинки "скороходовские". А зимой калоши надевал. Да, да, калоши. На последнем комсомольском собрании я их в школе забыл. Забыл. Пришел домой без калош. А уж война была, и никто не заметил моей пропажи. Так и ушел я. А были у меня новые калоши. Глянцевые. А теперь не знаю, будут ли у меня такие?

А когда было последнее комсомольское собрание, Женя сидела в углу. Она ничего не говорила, пока мы брали слово один за другим и клялись погибнуть за Родину. Потом она сказала: