Выбрать главу

— Я возрадуюсь радостью закона, и чувственность никогда не коснется моего ума, обретшего ясность. Людские желания недолговечны и подобны каплям росы на траве, подует ветер, и уж нет их… Я свободен. Я свободен для добра и благости, те, родившиеся во мне мысли перейдут к людям, и в их сердцах станет светло.

Он понял, чтобы подвинуть человека к спасению, надо сделать свободным его ум, только тогда будут возможны дивные видения земной пространственности, которая есть часть сущего, а может, и другой пространственности, вмещающей в себя божественные небеса, место обитания святых духов. Углубленность в дали, откуда льется в людские души свет и радость, но зачастую не только это, а и высшее проявление вселенского духа, принесет успокоение сладостное, ни к чему не подталкиваемое, ничего не касаемое, само в себе нашедшее умиротворенность и подтянувшееся к тихому угасанию всякой от природы ли, от человека ли земнорожденной энергии. Сакия-муни и раньше умел раздваиваться, в одно и то же время дух его пребывал в межзвездии или в другом месте и находился в теле и управлял им, отчетливо видел совершаемое вблизи. Но прежде для раздвоения ему надо было напрягаться, отыскивать в себе божественное начало. А теперь, он чувствовал, отпала необходимость в напряжении, он стал Архатом и его божественное «я», то есть то личностное, что составляло понятие его как человека, обрело иное свойство, сделалось слиянно с сущим, как если бы им и было, все в нем получило возможность одновременного видения дальних и ближних миров, того, что находилось в постоянном волнении и еще не приблизилось к абсолютному покою, а чаще даже не несло в себе необходимости этого. Впрочем, перед мысленным взором Сакия-муни иногда всплывали и те сущности, которые уже имели понятие о Нирване, хотя и слабое и отдаленно приближенное к истине. Нирвана не была мертвой пустыней, несла в себе почти неприметную активность при соединении с мировым пространством, сопричастность с сущим, от нее рождалась успокоенность, разлитая окрест.

Сакия-муни сидел под деревом бодхи, и дух его витал далеко, а тело оставалось на земле и было, как прежде, сурово и неподвижно, глаза горели… Но это не привычный для мирской жизни огонь, а свет, устремленный к небу и породненный с ним, уже заблиставшем на ближнем горизонте немеркнущими в предутрии бледно-синими звездами. Тот свет рожден душой Сакия-муни, и оттого мягок и ясен, и, коль скоро можно было бы прикоснуться к нему, всяк почувствовал бы тепло от него исходящее.

Благодетельный мир снизошел на Архата, в том мире взблескивала озаренность и лучистая, от солнца отколовшаяся ясность. Все в нем вдруг как бы поменялось, сделалось не ему принадлежаще, а может, не так, принадлежаще ему, но еще и другим мирам, вселенскому свету, внесшему в душу благость. Благость широко разлита в нем, там уже ничего нету, лишь тяга к свету, к добру. Все отколовшееся от этого и прежде вызываемое чувствами теперь отдалилось. Он понял, что окончательно приблизился к Порогу Просветления и вот-вот перешагнет его… Надо уметь совершить тот шаг, не оступиться, не ослепнуть от божественного сияния и открыться ему совершенно, как если бы уже ничего в Архате не было, а лишь это, способное вместить нездешний свет. И он сделал тот шаг. Он понял это, когда с необыкновенной ясностью увидел свою жизнь, и не разрозненными кусками, а единую, тесно сплетенную, всю сразу. Вот он еще мальчик, мать ведет его по саду, он оглядывает деревья, неколеблемую воду пруда и удивляется и спрашивает, отчего такая неколеблемость и почему ее нету в деревьях, кроны все пошевеливаются, пошевеливаются, и неприятно смотреть на них, в голове тоже начинается кружение. Он спрашивает, а мать не знает, что ответить, и он замолкает. А вот он, повзрослевший, смотрит на небо и звезды, спрашивает у отца, отчего те так близко, а никто из людей не стремится достигнуть их, царь сакиев смущен, не умеет ответить, сын почувствовал это и, пожалуй, впервые в нем шевельнулась обеспокоенность, он увидел людское незнание, оно смутило, уже тогда в нем пробуждалось сознание того, что невежество есть зло, и это зло не всегда одолимо. Однако надо было пройти через многое, прежде чем такое сознание стало твердо.

Сакия-муни сидел под деревом бодхи и спокойно, с достоинством ощущал в себе Просветление, которое, впрочем, спустя немного стало принадлежаще и тому клочку земли, где ясноликий пребывал, а еще реке, неспешно проталкивающей замутненные воды к недальнему уже океану, и небу, и всему, что на нем, просторном, иссиня-бледном… Вся жизнь его наблюдалась Сакией-муни, ничто не могло укрыться, не обратив на себя его внимания, и малость отчетливо обозначалась в сознании и предполагала другую такую же, и третью… И все они, соединившись, походили на живую цепь, в ней нет ничего лишнего, убери звено, и цепь рассыплется и уже не соберешь ее, блестящую и звонкую. Это в его жизни. Но еще им ощущалась всеобщая связь между людьми и мирами, что наблюдаемы человеческим глазом, и теми, что недосягаемы и умом сильным, зорким. Вселенная открылась ему и была понятна как собственная ладонь, можно посмотреть на нее и, зная про извивы и уклонения, сказать, откуда она, великая, и что ее мучает, не дает покоя? А то, что так и есть, заметно было хотя бы по тому, как в изглубленном смиренном небе вдруг замечались серогривые облака, обламывали друг друга, выталкивали… В небе жила неостановимая, все на пути сминающая быстротечность, а еще безмерная, постоянно изливающая из себя, однако ж не сделавшаяся меньше и не так поспешна текучесть, не было нигде покоя, в самых дальних мирах ощущалась наполненность тревогой, она была бесконечна, всех сцепляла, происходила от чего-то и что-то рождала, от бесконечности поднимался яростный порыв, управляющий людьми и другими живыми существами, как если бы они были глиной в его руках. Порыв никому не подчинялся, носился между мирами, горе и боль плодил неистово, делал неизбывным страдание, ему одному и поклонялся…