Джанга знал Татхагату в те времена, когда к тому еще не снизошло Просветление, нередко видел в его лице отчаяние и отвращение к жизни, которая ничего не дала и все уводила от истины. Тогда брамину думалось, что сын царя сакиев не сумеет приблизиться к Освобождению, и это успокаивало, хотя случалось, когда что-то в нем страгивалось и не было покоя, он мучился, подолгу не находя себе места, становился раздражителен и несправедлив даже с теми, кого уважал… Примерно то же чувствовали и другие брамины, с кем ему довелось беседовать. И они ощущали опасность, исходящую от Сакия-муни. Впрочем, о нем тогда мало знали, то и странно, что знали мало, а уже улавливали выталкивающееся из него… И уж совсем стало тревожно, когда Сакия-муни сделался Татхагатой. Жрецы не хотели мириться с новым учением, но что они могли противопоставить ему, учение было осиянно нездешним светом, и люди заметили это и тихая сладость упала в их замутненную душу. Они не желали бы слушать браминов, но порой те одолевали, тогда собирались толпы и, влекомые яростью, накидывались на монахов и гнали их из города, крича в исступлении:
— Вон, лысые святоши! Канальи!.. Им подавай созерцание!.. Они, видите ли, ничего другого не признают. Да посмотрите на них! Посмотрите! Они и теперь-то идут, согнув спины и потупив взоры, точно бы еще не отступили от созерцания!..
Монахов жестоко избивали, но и тогда те не думали защищаться и лишь смотрели на своих мучителей, ладно, если бы в глазах у них прочитываалась неприязнь или хотя бы неприятие толпы, но в глазах у монахов угадывалась лишь кротость, и это приводило людей в исступление. Все же Джанга не однажды замечал, когда избитые оставались лежать на дороге в красных подтеках, среди поднявших руку на странников уже не наблюдалось единства, точно бы начинали стесняться друг друга, стремились поскорей разойтись, и во взглядах их улавливалось недоумение, словно бы не знали, чему сделались участниками и не понимали, для чего?..
В такие мгновения Джанга сознавал свое бессилие что-либо изменить и томился… Он ощущал себя как в клетке и хотел бы стать, как прежде, властным и гордым, но не мог: мешали прутья в клетке. Что за прутья, откуда?.. Джанга полагал, от Татхагаты, он утеснил его волю, смял, что-то приметно изменил и в людях, отчего те осознали себя не так задавленно жизнью и потянулись за надеждой. Надежда шла от Татхагаты, а Джанга считал ее ненужной людям, мешающей им быть покорными судьбе.
Брамин не заметил, как сын царя сакиев, нелюбимый им, стал Бодхисатвой, и он долго еще боролся с ним обыкновенными средствами, тут все подходило, что от людей, от их сущности, задавленной жизнью. И он умел отыскать надобное. А Малунка охотно следовал за брамином, не отступал от давнишней неприязни к Готаме и исполнял все приказания, что сыпались на его голову. Но излишнее усердие мешало ему, а потом что-то и с ним случилось, вдруг засомневался: а туда ли потянулся, и что есть он, коль скоро в нем одна темнота, и слабый луч не пробьется сквозь нее?.. Сомнение было губительно, не привык иметь его в изобилии, а лишь в малой усеченности, когда оно не заслоняло соседствующего с ним чувства. Малунка растерялся, нет, он не отказался от нелюбви к сыну царя сакиев и был рад его уничижению, но нелюбовь уже не грела, охолодала, обрела привычку, как и все живущее в нем, иной раз теперь он как бы и не замечал ее, правда, потом спохватывался, старался наверстать упущенное, искусственно подогревал себя и шел исполнять то, что поручал брамин. Он был зачастую не похож на себя, излишне горяч и нетерпелив, и однажды не поостерегся и соскользнул с узкой горной тропы, на ней он поджидал Татхагату с намерением столкнуть его вниз… Малунка упал на сырую землю и еще какое-то время жил, и, ощущая себя лежащим на дне ущелья, мучительно хотел понять, что с ним, отчего он сорвался с тропы, по которой ходил не раз и не два?.. В конце концов, понял и — в лице у него отобразилось сильное волнение, он потянул вверх руки, точно пытаясь коснуться неведомого и уж там узнать про себя, про то, зачем он жил на земле и к чему его приведет перемена формы?..