Татхагата ничего не имел против этого, полагал, что открытие в себе неведомого и прежде дремавшего, а для многих так и не всколыхнувшегося, оставшегося невостребованным, есть благо, тем не менее однажды счел надобным сказать:
— Я запрещаю вам, о, бхикшу, пользоваться чарами, вызываниями теней или другими свойствами души, это бесполезно и ничего вам не даст, всем управляет карма. Кто полагает себя вправе совершать чудеса, тот не понял моего учения.
Он не говорил бы этого, если бы ученики без видимой причины не пользовались своими способностями. А ведь не далее как вчера… Да, вчера Татхагата послал Ананду к дальней горе, там, в пещере, сказал, Коссана, приведи его ко мне, побеседовать хочу с ним… Ананда отыскал Коссану среди серых замшелых камней, те тускло отсвечивали, точно бы отражаясь в сыром, низко обвисшем рваными облаками, нестойко синем небе. Коссана был не один, с ним еще человек триста, и каждый в точности воспроизводил другого, у всех было худое и длинное, исчерна-желтое лицо с большими черными неподвижными глазами, треугольно заостренное книзу, и сухие, на колени упавшие руки… Ананда растерялся и не сразу спросил:
— Где же Коссана?..
И ответили все триста:
— Это я…
Ананда еще больше растерялся, пришел к Учителю и сказал про то, что увидел. Тот вздохнул и снова послал ученика: иди, возьми за руку Коссану и приведи ко мне. Может, не сразу почувствуешь живую плоть, но не отступай…
Ананда так и сделал, и Коссана предстал перед Татхагатой, тот говорил с ним с укором, напомнил свои давние слова, запрещающие пользоваться чарами. Коссана раскаялся. Учитель принял раскаяние, сказал:
— Тот бхикшу, кто чист и свободен от скверны, кто тверд и невозмутим, в силах, сосредоточив ум, вызвать из себя умственное тело, так, как сделал Коссана. Это похоже на то, как если бы человек вытягивал из тростника оболочку. Человек знает, это тростник, а это оболочка, и что тростник — одно, а оболочка — другое… Но ведь именно из оболочки добывается тростник. Вот и бхикшу, коль скоро душа его подчинилась ему, в состоянии вызывать из своего тела другое тело, сотканное из мыслей, и оно не будет отличаться от того, из живой плоти…
Татхагата не однажды говорил ученикам о силе мысли, об ее первородности даже в сравнении с тем, что наблюдаемо в природе и имеет внешне отличаемые особенности.
— Я поступлю так, — сказал он. — Что вы уловите мою мысль, и она станет близка вам, понятна. Вот, о, бхикшу, я иду к вам… Я делаюсь вашей частью, малостью в вашем теле, вам грустно и не по себе, я вижу ваше смущение. Отчего это?..
Ученики могли бы ответить, но что-то мешало, наверное, та от Татхагаты, мысль, или он сам, часть их, жизнь их…
— Знаете ли вы, о, бхикшу, что мысль не признает расстояний, она одолевает пространства и там, в осиянности небес, гаснет?!.. Она подобна миражу в пустыне: чем больше приближаешься к нему, тем дальше он удаляется. Неуловимость от свойства ее, которое есть бесконечность.
Вот и ныне, пребывая в предгорьях Гималаев, в маленьком селении сакиев, которое появилось тут после пожара в Капилавасту, Татхагата подумал о всесилии мысли, об ее неуничтожаемости даже если она и забыта тем, в чьей голове рождена. Отделившись от человека, мысль не угасает, а занимает свое место в пространстве и живет вместе с тенями и духами — искорка неистлевающая в небесной тверди.
Татхагата сидел в тесном жилище из древесной коры и гибкого тростника и говорил со стариком-сакием. Впрочем, говорил не Татхагата, а тот, другой, ровесник его, ослабленный летами и невзгодами, с потухающим взглядом светлых, как у Благословенного, глаз, а он слушал и изредка спрашивал про что-нибудь, и совсем не потому, что надо было знать, он и так прозревал имеющее быть в собеседнике, но хотел ободрить человека, отвести его мысли от тягостного и гнетущего, чтобы высветлилась впереди у него дорожка и подвела к тихому, усладу рождающему берегу. Ах, сколько раз он старался подвинуть ведомого несчастьями на тропу, где тот отыщет надежду. Татхагата понимал про нее, неохотно дающуюся человеку, чаще чуждую ему, меж звезд обретающуюся, и призывал ее быть ближе к людям.