Татхагата подумал так, и тут же перед ним раскрылось небо, была его изглубленность светяща и горяча, все же какая-то тень, подобная огромной черной птице, нет-нет да и упадала на него, темно-синяя, и Просветленный не сразу понял, отчего это?.. Но, напрягши в себе сущее, от него питаемое и к нему неизменно возвращаемое, понял, что это — Мара, извечный недруг его. Впрочем, сам он о Боге разрушения так не думал, просто не хотел бы замечать, однако это не всегда удавалось, и ненависть, которая жила в Маре и была направлена против него, случалось, наблюдалась особенно остро.
Татхагата смотрел на тень, что напоминала черную птицу, и улавливал исходящее от нее, хотя и приметное огромностью, все же постоянно пребывающее в суетливом и нервном движении, что-то напоминающее непокой, но гораздо жестче и сильней того, что обычно обозначаемо этим понятием, что-то все выплескивающее из себя злое и колючее, острое и болезненное, нет, не для Просветленного, это не затрагивало его, зато было тягостно и унижающе для земной жизни, точно бы в уничтожение ее отделяемое.
Он смотрел на Мару и понимал, отчего в нем ныне все стронуто с привычного места, он уже как бы не есть что-то затверделое, призванное обозначать от сущего отколовшееся, что-то смутное и неугадливое, в высшей степени раздробленное и заметно слабеющее…
Да, да, слабеющее… Знал это и Мара и хотел бы удержать в себе прежнюю силу. Но тщетно. Татхагата, с каждым днем приближаясь к перемене формы, утеснял его сущность, лишал уверенности в себе. Было недавно и ему предначертано свыше, от небесной ли неугадливости, от другой ли какой осиянности, что стоит Просветленному покинуть земную обитель и вознестись, как тут же он лишится своей силы. Вот он ныне и кружил над Татхагатой и теперь уже не хотел бы, чтобы тот поменял форму. Но что он мог сделать?.. Ему оставалось лишь наблюдать за Просветленным и прислушиваться к его неровному дыханию. Скоро он убедился, что уже ничто не помешает Татхагате перейти в неземные миры, и почувствовал еще большее беспокойство, отчего огромная тень, в которую он превратился, задрожала, заколебалась, сделалась тонкой, почти прозрачной, и нельзя было сказать, отчего еще не рассыпалась, не распалась, не превратилась в серебристую пыль. И в тот момент, когда колебание тени стало особенно заметно, брамин Джанга, который находился далеко отсюда, в сыром и темном жреческом храме близ высоких скал, неприметном со стороны, почти сливающимся с зелено посверкивающей землей, в этом месте неровной, то вдруг упадающей вниз, то так же неожиданно вздымающейся вверх, отчего близ Капилавасту он один остался нетронутым вражьим нашествием, испустил дух. Но еще раньше Джанга почувствовал сильное волнение, и это было непривычно: так усхоше и слабо сделалось его тело, которое уже как бы не жило, а обреталось в этой, почти до предела изношенной человеческой форме. Да, Джанге было непривычно волнение, отчего затрепетала в нем тревога. Он не знал по первости, что явилось ее причиной, но спустя немного догадался, что произошло с Марой. Он и раньше понимал, почему еще в его теле держалась жизнь. Конечно же, потому, что она нужна была Маре, а вовсе не ему, Джанге, он уже давно тяготился мирской жизнью, которая ни к чему не привела его, только к разочарованию, ведь он так и не помешал сыну царя сакиев сделаться Татхагатой. Однажды Мара сказал, что Джанга будет жить в форме брамина до тех пор, пока сам он не потеряет прежней силы. Значит, с Богом разрушения что-то случилось. Нет, Джанга не подумал так, а покинув свое старое тело, лишь обозначил это, возносясь над земным миром и поспешая к неведомому пределу, проникнувшись несвычным с его духом, хотя и взбулгаченном долгое время совершаемой им несправедливостью, все же не утратившим ощущения непрерывности мирского движения, от истинного блага отклоненным глухим и трепетным нетерпением. В этом, уже отдаленном от земного мира нетерпении духа было немало от давних желаний, пережитых старым брамином, они как бы составляли с ним одно целое, и это было то, отчего он хотел бы отказаться. Но не умел… Оттого в нем и страх, и смятение, и все захлестывающая жажда неведомого. И отныне пребудет это в нем вечно и станет его неугасающей пагубой.