Тихо и торжественно, да нет, не в душе у Татхагаты, а в речном течении, неослабном и неизменяемом, все бы смотрел на воду и распознавал впереди легшее, от всемирного света даденное, благость в себе несущее. Но видел Благословенный и нечто горькое: вон земля, где поднялся духом и откуда ушел, унося надежду найти истину, она уже не та, что прежде, опустынилась и заболотилась, душно тут, сыро, и люди из племени сакиев позабыли про свои корни и сделались как бы от чужого духа отъемные, они еще не покинули гиблые места и мучились лихорадкой…
Видел Благословенный и то, в дальних веках случившееся, когда были написаны священные тексты, и царь Канишка нарезал их на медных досках, а потом сложил в каменный мешок и воздвигнул над ним ступу. Он видел множество пагод и храмов, куда тянулись люди и с жадностью устремляли глаза к нему, каменноликому, неподвижному, надеясь быть им услышанным. Наверное, это и позволило ему сказать, когда он оторвался от реки и обвел начавшими мутнеть глазами монахов:
— Я уйду. Но я буду замещен на земле моим Законом.
Он попросил помочь ему, и теперь лежал на спине и смотрел в небо, но видел не его изглубленно блещущую синеву, а людей в толстой одежде из зверьего меха, внешне они походили на Белого Гунна, и он подумал, что они близки ему по крови. Те люди взяли однажды найденное Татхагатой изображение креста и объявили его символом благополучия, и подчинились его требованию: не убий… не затемняй разум… веди чистую жизнь… Он понял, что и в них есть что-то от него, всеобъемлющего и всепроникающего, от Будды… И меж ними жило как бы от глубинной сути его отколовшееся и чаще обозначаемое обыкновенными словами: бдить… будить… выше поднимать познанием врученное, к добру вздымающее. Они не отказались от него и тогда, когда пришли из южной земли святоотцы и принесли новую веру, и он, сын царя сакиев, возлюбивший Дхамму и претерпевший за нее, всю жизнь носивший вериги, был внесен в святцы и освящен благодатью. Они сумели увидеть истинно ему принадлежащее, отчего теперь в нем, умирающем, это провидение сделалось приятно и сладостно, подвигающе к свету…
Татхагата заметно слабел, но дух его оставался крепок, и все, что открывалось внутреннему взору, отличалось ясной осмысленностью. Не однажды он слышал, как люди сравнивали его с Гажатамой, белым слоном, он не имел ничего против этого, понимал, что от чистого сердца, не в возвышение ему, не в унижение, хотя чаще отстранялся от такого сравнения и всюду старался поступать так, чтобы никто не почувствовал себя утесненно, он хотел быть равным со всеми и добивался этого умеренностью в суждениях. Но вот он увидел не то в небе, не то в своем воображении определяемое его земной волей, и подумал, а может, надо было действовать по-другому?.. Люди говорили, что он подобен Гажатаме и ничто не может помешать ему пронести свет Дхаммы по миру. А он не соглашался с ними, отстранялся от такого сравнения, но ведь говорили-то искренне и можно было понять людей и согласиться с ними хотя бы внешне, но он не желал, а теперь думал, правильно ли поступал?.. Была и такая мысль, вполне земная. И он вдруг почувствовал удовлетворение. Вот именно — удовлетворение. Даже теперь, когда он скоро сольется с небесным пространством, Татхагата не утратил в себе человеческое, живое и трепетное, не чуждое волнению. Вот ведь как!.. Впрочем, волнение было совсем не того свойства, которое изматывало, иссушало мозг, оно ничего не затрагивало в нем, а касалось лишь пахнущего сыростью воздуха, отчего и в нем, и в окружении отмечалось колебание. Оттого и удовлетворение, что, пребывая в разных мирах и ощущая себя то всемогущим, то подверженным обыкновенной среди людей слабости, он не утеривал человеческой сущности.
На земле сделалось темно, звезды, низко зависнув, светили ярко, белые посеребренные дорожки тянулись от них, изредка какая-то достигала ближнего горного хребта и там, ткнувшись в зеленую закаменелость, посверкивала множеством холодеющих искр, таяла, пропадала во мраке. Татхагата очнулся, приподнял голову и что-то сказал, однако, и ближе всех к нему находясь, Ананда не услышал и намеревался спросить, но вдруг его осенило, он догадался, что хотел сказать Татхагата. Было полнолуние месяца Весака, время рождения сына царя сакиев и Просветления его, а вот теперь ухода в Нирвану. Про это и желал бы сказать Татхагата, и его желание осуществилось. Он вздохнул и закрыл глаза и тут же ощутил темноту, она не походила на исходящую от небес, та темнота утратила что-то, стала мягче и не так давяща и пространна, словно бы сузилась, размягчела, и сознавалась им как нечто вполне преодолимое. Что-то в нем подтолкнуло его к пониманию легкости совершаемого им преодоления. И пошел бы дальше и проник бы сквозь темноту, за которой, знал, его ожидает яркий, неизмеримо более яркий свет, чем тот, что рождает небесная твердь, но ему расхотелось следовать тому, что легко одолимо и маняще, и он хотя и с усилием открыл глаза и увидел низко склоненного над ним Ананду и тех учеников, кто последовал за ним, сказал чуть слышно: