Выбрать главу

Он ударился острой грудью о мирную гладь воды и боль мгновенно усилилась и уже была не только в нем, а как бы в его окружении, огромная и неподавляемая, не уйти от нее, не спрятаться… Все же лебедь не потерял способности воспринимать мир, и он вдруг ощутил, что кто-то прикоснулся к нему, а потом и поднял его. А дальше… дальше все сделалось смутно и неощутимо.

Сидхартха взял белую птицу. Совсем недавно она представлялась большой и сильной, даже в какой-то момент, наблюдая за нею, он подумал, что она могла бы заслонить огромными крыльями солнце. Но вот теперь она как бы ужалась, и голова у нее была безвольно опущена и правое крыло не ярко-белое, а покрасневшее и мокрое, в нем застряла стрела с темно-рыжим оперением и с черным, утяжеленным, острым наконечником. Сидхартха, помедлив, выдернул ее. Птица на какое-то время очнулась — видимо, от боли — и попыталась поднять голову. Мутная пелена в глазах отступила, они сделались ясными. Сидхартха напрягся в ожидании. Но лебедь недолго пребывал в таком состоянии, голова снова сделалась безжизненной и глаза потускнели, учерненность в них понемногу отступила, осталась почти неживая муть.

Сидхартха так и не понял, отчего лебедь вдруг стал не похож на себя, долго со вниманием разглядывал стрелу. Но она ничем не отличалась от множества других, виденных им, такие же гибкие и сильные, из упругого дерева, стрелы были лишь у сакиев.

Подошел Девадатта, двоюродный брат царевича, темноволосый, широкоскулый, с маленькими, острыми, точно бы все время убегающими глазами, так велико было в них желание не смотреть прямо на человека, а чуть в сторону или повыше его головы. Он взял у царевича длинными проворными руками стрелу и сказал:

— Она моя…

А потом снял с плеча круто загнутый, с коричневой спинкой, лук, светлая тетива тонко зазвенела:

— Я пустил стрелу в белого лебедя.

Он разглядел птицу в высокой траве, обрадовался:

— Это я подстрелил ее.

— Зачем?

— Разве царевич не знает, для чего охотятся люди? — спросил Девадатта с удивлением, хотя знал, как оберегали Сидхартху, чтобы не обеспокоить его мирное существование.

— Я что-то слышал… — медленно сказал царевич. Нагнувшись, он поднял с земли белую птицу, в его сильных руках она очнулась, пошевелилась, вытянула шею, в круглых немигающих глазах что-то вспыхнуло. Сидхартхе стало неуютно, он уловил беспокойство птицы, ее одинокость среди людей.

— Это моя добыча, — сказал Девадатта.

— Я догадываюсь, как лебедь мучается, — точно бы не услышав, сказал царевич. — В птице все напряглось, стало как туго натянутая веревка. Эта веревка дрожит на ветру, касается моих чувств, и я понимаю, как ей тяжело.

Он осторожно опустил птицу на землю, взял у двоюродного брата стрелу и вдруг с силой вонзил ее в свою руку. На лбу у него выступила испарина, на щеках появилась матовая бледность, она была чужой на его лице и казалась во зло привнесенной недобрыми духами. Спустя немного он сказал:

— Ты не понимаешь, что бывает больно, и делаешь больно другим. Если бы ты знал, не делал бы так…

— Нет, царевич, — упрямо сказал Девадатта. — Я бы и тогда поступал, как все люди. — И, помедлив, добавил: — Я не хочу быть как ты… А теперь я возьму свою добычу.

— Нет, ты не возьмешь ее. Птица принадлежит не тому, кто в нее стрелял, а тому, кто станет лечить ее с тем, чтобы она расправила крылья и улетела. Птица принадлежит мне, Девадатта.

Тот хотел возразить, но не отыскал надобных слов, все же не сразу отошел от царевича, изредка, украдкой, с острой неприязнью смотрел на него. Девадатта ощущал в нем силу, которая, впрочем, не от Сидхартхи, а точно бы от неземных существ, отчего была приметна и сияла. Казалось, нельзя ее одолеть другой силе, и он оставался привычно нерешителен рядом с царевичем.

Девадатта давно замечал в нем что-то особенное, отличаемое от устоявшегося, не однажды его тянуло нарушить эту особенность, но удерживала невозможность поступить так, она отчетливо прочитывалась им даже не в Сидхартхе, хотя и в нем тоже, только в нем как-то откровенно и ни для кого не обидно, а в окружении, точнее, в слиянии окружения, включая воздух, с существом царевича. При этом слиянии создавалось то, что возвышало его над миром.