Не пощадил Мара и старого аскета, много лет назад забредшего в глухой, близ Капилавасту, лес, где густо, теснясь друг возле друга и упрямо устремляясь ввысь, росли саласы и тамаранги, манго и магнолии, баньяны и пипалы.
Деревья почти не пропускали солнца, а под их вечнозелеными раскидистыми ветвями и в середине дня было сумрачно. Даже львы и пантеры не часто забредали сюда, а уж грациозные газели и вовсе не смели подступить к этому лесу, разве что забегали сюда, когда их преследовали легкие на ногу охотники из близлежащих деревень с тем, чтобы лишить воли, приручить… Зато певчие и непевчие птицы, пестрые, яркого окраса, залетали в этот лес безбоязно. В их криках, которые вдруг расталкивали стойкую тишину, не угадывалось и малого страха. Точно бы невдомек птицам, что там, внизу, близ болота, откуда несет гнилью, нет-нет да и услышится глухое, леденящее слабое обезьянье сердце, шипение, а потом выметнется из бледно-желтой травы длинная и гибкая, с зелеными пятнами на спине, с тонкой блестящей полоской на затылке, голубоглазая змея, жестокая разорительница птичьих гнезд. Она будет долго ползать вокруг вековой смоковницы, пока не замедлит продвижения, насторожась и подняв голубую голову и неподвижно глядя острыми глазами. А может, потому и залетали сюда птицы и делались шумными, перепрыгивая с дерева на дерево, но не выбиваясь дальше, словно бы по тайному уговору между собой, очерченного круга, что внизу, под темными стволами, едва заметное сверху, под желтой соломенной крышей, а она временами шевелилась — всякое сотворенное Индрой создание старалось отыскать пристанище хотя бы ненадолго, хотя бы на одну душную индийскую ночь — спряталось нищее жилище аскета? Привыкши полагаться не только на себя, а и на человека, который в древней стране уважительно относился ко всему на земле рожденному, птицы зачастили к этому месту, где предавался размышлениям отшельник.
День ото дня все больше обвыкаясь с перелетами, птицы, даже случись что-то с лесным отшельником, не сразу изменили бы благоприобретенную привычку. А с ним и верно с утра что-то случилось. Он, хотя и был из семьи кшатрия[4], подобно брахману[5] прошел полагающееся ашрамой: изучал священные тексты в доме наставника, а повзрослев, читал послесловия к ним, выкрикивал вслед за учителем истины, что звучали в Ведах. Но со временем немногое осталось у него в памяти. Все же и теперь, познав мудрость упанишад[6] и отказавшись от мирской жизни, которая есть пыль земная на большой, утоптанной тысячами ног странствующих, нескончаемо трудной дороге, прочитав немало араньяков, но так и не обретя успокоения, аскет говорил словами из священного аравийского Писания:
— Брама вечен, он в счастье и в горе, в боли и радости. Мир — его отражение, он причина всему. Брама — Вселенная, она существует в нем и вернется к нему.
Он говорил так, но видел не это. Погружаясь душой в то, что с каждой, теперь уже отчетливо приметной в темном лесу полоской света, пробивающегося сквозь листву деревьев, тревожило все сильнее, он видел обнаженных женщин. Это видение, конечно же, напустил на него Мара. Уже не в первый раз тот пытается вывести его из состояния умиротворенности, живет в ней дремлющая сила, и ей ничего не стоит проснуться, и тогда еще неизвестно, что станется с отшельником.
Да, Мара уже не однажды пытался потревожить тапасью[7], но всякий раз неудачно, однако ж сейчас что-то сломалось в аскете, он как бы уже не принадлежал себе и оказался подвластен Богу разрушения. И он, лишь в молодые годы знававший женщин, сделался безумен, хотя догадывался, что перед глазами теперь не они, желанные, а апсары[8]. Они спустились на землю, чтобы, вогнав его в грех, лишить власти, равной власти Богов. Он смотрел на апсар и понимал, что побежден, и, обуреваемый сумасшедшей страстью, она потому и была неистовой, что родилась в душном пригималайском лесу, все же пошел не в ту сторону, куда апсары, обнаженные и сияющие, манили его. Он направился в обратную от города сторону, туда, где лежали черные болота, а дойдя до них, худой, с окровенелыми пятками босых ног, с длинной, в бурых ссадинах, спиной, в узкой набедренной повязке и с глухой тоской в черных, с желтыми белками глазах, ступил в горячую, тягучую и странно липкую воду и погрузился в нее. И скоро уже нигде не было видно его, точно бы и не жил на земле, не мучился, стараясь отыскать первопричину людского страдания.