Полагая, что человек, его поступки и помыслы всецело обусловлены безотчетной «волей к существованию», Шопенгауэр вместе с тем признает его представления о мире и о своем первенствующем положении в нем — пагубной иллюзией. Ибо «на самом деле», как то утверждает философ, «отдельных существ нет», они только обманчивые образы, реющие под «покрывалом Маи», накинутым на мир и на сознание отдельного человека; реально же существует одна лишь животворная Воля, неустанно и слепо творящая жизнь, обрекая ее на страдания.
Этика Шопенгауэра, последнее, венчающее звено его философской системы, и ставит себе задачу: уяснить человеку мнимую реальность его существования, рабскую зависимость его индивидуальной воли и его интеллекта от извечной Воли — начала и первопричины всего сущего, неуемной силы, порождающей жизнь, не справляясь о ценности и назначении ею сотворенного, — чтобы тем самым довести до сознания человека его сопричастность к исконной «вине существования», каковая, по Шопенгауэру, может быть искуплена только смертью. И притом не смертью отдельного лица, а всеобщей смертью, упразднением существования как такового и неразрывно связанного с ним страдания.
Из самой постановки Шопенгауэром этической проблемы видно, что он — вопреки собственному признанию полной детерминированности всех людских поступков и помыслов безраздельно царящей в мире «волей к существованию» — все же признает за человеком способность освобождаться из-под власти первородной метафизической Воли, и притом с помощью все того же интеллекта, в познавательной немощи которого он так настойчиво пытался нас убедить. Здесь концы с концами явно не сходятся. Но как бы то ни было, в двух областях духовной деятельности человека такое освобождение, по Шопенгауэру, возможно, а именно: в сфере искусства, где творческая воля отрекается от «своекорыстной заинтересованности» и, в силу этого, проникает в суть мироздания; и в этической сфере — стремлении достигнуть истинной святости, сиречь аскетической способности не поддаваться соблазнам, страстям и влечениям, в том числе и влечению к женщине, что при всеобщем возобладании этого монашеского идеала и впрямь привело бы к пресечению рода человеческого, к полному вымиранию существ, наиболее способных страдать и причинять страдания…
Изумляет не то, что у Шопенгауэра хватило таланта, знаний и безотказного красноречия, чтобы сообщить своим парадоксальным утверждениям и человеконенавистническим инвективам видимость строго продуманной философской системы. Удивляет другое: беспримерный посмертный успех его учения, наметившийся еще в семидесятые годы минувшего века и достигший своего апогея на стыке двух последних столетий. Кто только тогда не испытал на себе «демонического» воздействия Шопенгауэра! Достаточно напомнить, что даже Лев Толстой поддался обаянию его философской мысли, что так отчетливо сказалось на «Смерти Ивана Ильича» и, быть может, еще сильнее на «Крейцеровой сонате».
Но так ли приходится этому удивляться? Нежданный «возврат к Шопенгауэру» совпал с трагическим кризисом европейского гуманизма, с утратой веры в буржуазную демократию и со страхом перед надвигавшимися историческими катаклизмами, охватившим не столько даже господствующие классы, надеявшиеся в сознании своей силы устоять в схватках предстоящей гражданской войны, сколько значительную часть буржуазной интеллигенции, испуганной размахом революционного движения, а также резким спадом культурных интересов, которым ознаменовалась эпоха бряцавшего оружием империализма.
То, что искусство декаданса не устояло перед «обольщением смертью», повеявшей со страниц книги «Мир как воля и представление», — в порядке вещей. Тоска по уходу от «земной суеты», по погружению в «нирвану» индийского столпничества, стала одной из навязчивых тем верленовской лирики: