Она удовлетворенно улыбнулась и вдруг в стуке колес с полной и невероятной отчетливостью различила говор Мортена; она слышала каждый звук его благодушного, немного тягучего голоса, произносившего: «Сегодня нам, фрейлейн Тони, придется сидеть на камнях…» Это воспоминание переполнило меру. Боль и тоска сдавили грудь Тони, безудержные слезы хлынули из ее глаз… Забившись в угол, обеими руками прижав к лицу платочек, она плакала навзрыд.
Томас, с неизменной папиросой во рту, стал растерянно смотреть на шоссе.
– Бедная моя Тони, – проговорил он наконец и погладил рукав ее кофточки. – Мне так тебя жалко! И я… как бы это сказать, очень хорошо тебя понимаю. Но что поделаешь? Через это надо пройти. Верь мне, уж я-то знаю…
– Ах, ничего ты не знаешь, Том, – всхлипывая, отвечала она.
– Ну, не говори. Теперь окончательно решено, что в начале следующего года я уеду в Амстердам. Папа уже подыскал там место для меня… у «Ван Келлена и компания»… И мне придется на долгие, долгие времена распроститься…
– Ах, Том! Распроститься с родителями, с домом – невелика беда!
– Да-а, – протянул он, вздохнул, словно желая сказать еще что-то, но промолчал; переложил папиросу из правого угла рта в левый, вскинул одну бровь и отвернулся. – Это ненадолго, Тони, – сказал он немного погодя. – Время свое возьмет… Все забудется…
– Но я как раз и не хочу забыть! – в отчаянии крикнула Тони. – Забыть… Да разве это утешение?
Глава тринадцатая
Но вот и паром, а за ним Израэльдорфская аллея, Иерусалимская гора, Бургфельд. Экипаж проехал через Городские ворота, по правую руку от которых высились стены тюрьмы, и покатил вдоль Бургштрассе, через Коберг… Тони смотрела на серые дома с островерхими крышами, на масляные фонари, привешенные к протянутым через улицу цепям, на госпиталь Святого Духа и почти уже оголенные липы вокруг него. Боже мой, все здесь осталось таким, как было! Все и стояло так – неизменно, величественно, покуда она в Тра́вемюнде вспоминала об этом, как о давнем, полузабытом сне. Эти серые стены олицетворяли то старое, привычное, преемственное, что она как бы заново увидела сейчас и среди чего ей предстояло жить. Она перестала плакать и с любопытством огляделась вокруг. Боль разлуки стихла от вида этих улиц, этих издавна знакомых людей, проходивших по ним. В это самое мгновение экипаж, уже катившийся по Брейтенштрассе, поравнялся с грузчиком Маттисеном; он снял свой шершавый цилиндр с такой озлобленно-смиренной миной, словно хотел сказать: «Что я? Я человек маленький».
Вот уже и поворот на Менгштрассе. Раскормленные гнедые, фыркая и перебирая ногами, остановились у будденброковского дома. Том заботливо высадил сестру, в то время как Антон и Лина уже кинулись отвязывать чемодан. Впрочем, войти в дом им удалось не сразу. Три громадные подводы, груженные мешками с зерном, на которых размашистыми черными буквами было выведено название фирмы: «Иоганн Будденброк», завернули в ворота, прогромыхали по каменному настилу и въехали во двор. Очевидно, часть зерна предполагалось сгрузить в дворовом амбаре, а остальное переправить в амбары «Кит», «Лев» или «Дуб».
Консул с пером, заткнутым за ухо, вышел из конторы и раскрыл дочери объятия:
– Добро пожаловать, Тони, душенька моя!
Она поцеловала отца и взглянула на него заплаканными глазами; нечто вроде стыда промелькнуло в ее взоре. Но консул был добрый человек и ни единым словом не упрекнул ее. Он сказал только:
– Уже поздно. Мы ожидали тебя ко второму завтраку.
Консульша, Христиан, Клотильда, Клара и Ида Юнгман уже столпились на площадке лестницы, чтобы приветствовать Тони…
Первую ночь на Менгштрассе Тони спала крепко и на следующее утро сошла вниз, в маленькую столовую, посвежевшая и успокоенная. Время было раннее, около семи часов. Никто еще не вставал, только Ида Юнгман заваривала кофе к завтраку.
– Ай, ай, Тони, деточка, – сказала она, взглянув на нее своими маленькими карими, еще заспанными глазами, – что это ты так рано?