Выбрать главу

На одинокую обнаженную луну, застывшую над черным маревом земли, было страшно смотреть, хотя Гурин знал, что на этой мертвой планетке уже успели побывать люди.

А внизу единой смутной глыбою тьмы таилась Земля, хранившая в себе все источники и родники, что питают невидимую великую реку человеческого духа, частью которой были и сам созерцающий Гурин, и самолет, в котором он летел сквозь выгнутое куполом поднебесье, и безутешная чья-то печаль по умершему брату, и неутоленные страсти Елены, и румяный рослый летчик, смотрящий сейчас вперед взглядом пастуха и мудреца, и усталые стюардессы, все притихшие, погруженные в: беспокойный сон пассажиры; но скорее всего — э т о было не рекою, а океаном, и не столь океаном, как некой бесформенной колоссальной амебой, поглотившей круглую землю, и отростки этой бесподобной амебы тянутся, извиваясь, во все стороны, а одна длинная рука уже дотянулась до холодной, в рытвинах и рябинах, одинокой луны. Гурин посмотрел ' вниз, на скрытую во мгле ночи прародину человеческих страстей, и не увидел там ни единого их внешнего признака.

И скоро, уже вновь задремывая, Гурин представил себе, как плещется под самолетом невидимый океан, в котором растворены, будто соль, все горькие и сладкие человеческие доли. И стало любопытно: каким же покажется на вкус этот раствор путнику-инопланетянину, который, высунув руку из летающей тарелки, черпает пригоршню из этого вместилища всех наших страстей, радостей и печалей… А затем Турину представилась жена, вернее, одни ее большие, окруженные тьмою ресниц глаза, глядящие на него снизу вверх, словно лежала она, терзаясь мучительным чувством тревоги, одиноко на дне этого океана. И Гурин, засыпая, от всей души пожалел ее.

3

— В Н-ске нужно было пересесть на другой самолет, ждать его пришлось долго, и Гурин, пристроившись на деревянной скамье в зале ожидания рядом с компанией молодых людей, решил написать Елене письмо. Двое скуластых парней были в роскошных лисьих шапках, несомненно, местного производства, но в остальном одежда на них вполне соответствовала обычному городскому стандарту: брюки с расклешем, нейлоновые зябкие куртки, пятипалые кожаные перчатки. Но, словно зная, насколько рыжие огромные шапки выгодно украшают их, смуглые парни горделиво поглядывали вокруг, меча острые взгляды, будто узенькие ножички, из-под больших меховых козырьков. Гурин время от времени поднимал голову и вглядывался в них, а затем вновь склонялся над тетрадью, пристроенной поверх портфеля на коленях, и торопливо писал, писал, морща лоб и безмолвно шевеля губами.

«Моя прекрасная Елена!

Ты удивишься, детка, что я пишу — и притом так скоро, — ведь не прошло и суток, как началась наша бессрочная разлука. Да еще и после столь трогательного прощанья! По твоим законам, знаю, так не делается. Я представляю, с каким усердием ты сейчас выметаешь меня, дух мой и все, что связано со мною, из своего окончательно теперь упорядоченного мира. Нет, я не ехидничаю тайно, в чем ты всегда незаслуженно обвиняла меня, и желаю от всей души: мир твоему уютному миру. Теперь, когда в нем нет меня, я взираю на него как на нечто пусть недоступное мне, но трогательное и не лишенное своей поэзии. К этому всему у тебя были и стремление, и основательная школа мамаши, а она ведь гигант, фанатик обывательского уюта. И хотя, ты знаешь, я ее не очень-то жалую (и не за что!) — признаю, что есть в этом ее стремлении к мещанскому уюту что-то даже трогательное, сентиментальное и грустное. Как представлю, что и ее когда-нибудь будут с хрустом пожирать горячие червяки, так готов простить ей все зло, которое она причинила мне, тебе и, главное, сыну… Какого-то несчастного дурака вы из него сделаете?

И вот мир уходит от меня все дальше и дальше, я хочу сказать себе, что «навсегда», но пока не решусь на это. Странно! Словно какие-то живые нити связывают меня с вами, не отпускают окончательно, а ведь вчера еще я был уверен, что буду только рад, что вечная разлука с вами принесет мне наконец желанное облегчение. Но этого пока не случилось — я все еще связан с тобою, и мало того — мне вовсе не хочется рвать эту связь, ибо мне больно! больно! Но во мне появилось ощущение^ словно все, что было у нас с тобою, приснилось в сложном, длинном сне, и это во сне я плакал и смеялся, а теперь, готовый вот-вот проснуться, больше всего желаю не просыпаться и досмотреть этот сон.

Вот передо мною два молодых аборигена в огромных лисьих шапках — что это? Продолжение ли сна или первые признаки неумолимой яви, куда я должен вернуться? И что мне делать, милая моя Елена, если многолетний сон рядом с тобою столь дорог для меня? Ведь он, милая моя, называется жизнью, судьбой… единственный раз переживаемой действительностью. Ах, если бы ты могла принимать меня таким, какой я есть: нелепый, размахивающий при разговоре руками, с тонким, с хорошей артикуляцией, но противным голосом, облысевший в тридцать лет… непоследовательный во всех делах, не добытчик, вообще ничтожество в оценках того жизнеот- ношения, которого ты придерживаешься, — но вполне живой, существующий и вполне Разве этого мало, дорогая моя? Аз есмь, уверяю тебя, и больше того: такого на свете уже не будет (не будет-с!), и так обстоит дело с каждым из нас, увидевшим этот благословенный свет жизни.