Выбрать главу

Расскажу лучше, что вижу вокруг себя. Я живу в двухместном номере. Моя кровать стоит ближе к окну, в которое видны длинные бараки вдали, за пустырем. Возможно, где-то в них живет моя Ассоль со своими фотографиями Смоктуновского, и, возможно, буду жить я в недалеком будущем. Далее, за какими-то высокими трубами, вижу горы, горы серого цвета, со снежными клиньями на склонах. Среди этих гор затеряны селения сарымцев. Дальше и выше гор виднеется пустынное сарымское небо, блеклое, серо-голубое в эти седые морозные дни. Ночью, конечно, звезды — поразительное огромное скопище здоровенных ярких звезд. Долго прожив в Москве, я отвык от подобного ночного неба…

На второй кровати часто меняются соседи, всякие командированные люди. Поучительное разнообразие характеров и судеб! Один, кавказец с печальными гордыми глазами, рассказывал, как с чемоданом денег ездил в Москву развлекаться — думал царицу какую-нибудь купить себе, а застрял на первой попавшейся официантке из шашлычной… Второй, техник-наладчик автоматических линий, часто бывал в заграничных командировках. Хорошо осведомлен насчет валютных курсов; купил машину, но в его отсутствие жена ехала с ребенком и врезалась в столб, оба остались целы- невредимы, но машина пострадала основательно, чуть не плакал, рассказывая об этом — то есть о том, как проклятая жена разбила новую машину. Еще один чудак, пожилой и лысый механик из совхоза, рассказывал, как в молодости крепко увлекался шахматами, дни и ночи сидел и думал над доской, из-за чего и волосы все выпали и жена ушла от него. Четвертый, седой пузач, ни о чем не рассказывал, улыбался зубастой интеллигентной улыбкой, был вежлив, зато надрался к вечеру до бесчувствия, даже ночью вставал и пил, а затем храпел, дико вскрикивал, и падал с кровати, и никак не мог взобраться обратно, пришлось мне помогать. Пятый… но так можно бесконечно.

К чему это я? Ведь ночь на дворе, глухая окаянная ночь. Ведь скучно, скучно!.. Жизнь свелась к очень маленьким величинам, к самым ничтожным действиям. Бритье по утрам… носки, которые надо постирать… Я уже к тебе не вернусь, да и ты давно несешься вскачь по вольной волюшке без меня, обезумев от радости, и теперь всегда захочешь без меня, но, ей-богу, в иные минуты я не прочь был бы вернуться в твой ад. Не все ли мне равно? Однако минута слабости проходит. И все хорошо, вот если бы только не снилась ты так часто. Всегда после таких снов, проснувшись, я чувствую, что вроде бы ни к чему мне было и просыпаться. Прости, я опять увлекся.

Я непригодный для этой реальной жизни человек. Я не умею зарабатывать, не могу постичь законов рынка, не люблю свой дом, в семейной жизни не нашел ни одной стороны, которую не хотелось бы отмести от себя, в профессии своей оказался посредственным, но завистливым (однако в меру), не заимел интереса к накопительству и добыванию вещей, узрел эгоистическую жестокость в любви и почувствовал к ней интеллектуальное отвращение, в общем-то довольно равнодушен к еде, одежде, курортным развлечениям, к альпинизму и туризму. Моя альтруистическая миссия по делу спасения одной заблудшей хорошенькой овечки закончится скорее всего ничем. Я уже рад, что найти ее в этом многотысячном барачном Вавилоне нелегко, не зная адреса, — я же поехал, думая увидеть небольшой поселок городского типа, где каждый знает каждого, и не позаботился взять адрес. Чему сейчас втайне рад. Так на что же я все-таки пригоден? Дошел до того, что пишу обо всем этом тебе, у которой от ненависти ко мне спирает, наверное, дыхание.

Но на что-то я все-таки должен быть пригоден! И то, что я попал в этот город, уже не шутка. У меня уже есть телогрейка и ватные штаны. Я примерял эти штаны перед зеркалом, они меня делают неузнаваемым. Итак, я готов к великому перерождению. Вот сижу и жду, когда оно начнется. Я уже сказал себе твердо, что покончено с жизнью, в которой целью являлось только личное самоутверждение. Теперь я решил плюнуть на себя и жить по иным законам — жизнью мудреца. Только вот законов этих я не знаю и мудрость ко мне не пришла.

Я, как те старые сарымцы, что сидят неподвижно на горных вершинах, словно усталые коршуны, и неподвижно созерцают дали своей суровой родины, сижу сейчас и воображаю будто бы свою прошлую жизнь. В ней много овец и баранов пыльного цвета, бредущих по сухой степи. Лошади взлетают на всем скаку к вершине бугра. Нищие караваны облезлых верблюдов, навьюченных разобранными юртами, палками, закопченными котлами… Но какою бы хлопотной она ни была, моя кочевая жизнь, — она бесплодна, как степь, и пуста, как серебристый мираж. Мне самому плакать хочется, когда, оглядываясь назад, вижу одни безжизненные гряды серых гор, через которые зачем-то надо было переползать, словно муравью, но я сомневаюсь, чтобы жизнь моя была хуже, чем у других людей на земле. Я знаю о ней немало, и все, что я, степной кочевник, знаю, всегда при мне. А то, что ем я с ладони прожаренное пшено и никогда не носил белья, имеет ли какое- нибудь существенное значение? Я стал терпелив и печален, и это не самые худшие качества человека. Еще не состарившись, я готов был умереть, потому что слишком ясна мне стала непреклонность смерти. И, подобно зарезанному барану, я с последним хрипом своим унес бы в небытие свою печаль и свои знания, никому не причинив вреда.