— Ну и что, отлупил тебя бульдозерист? — хмурясь и улыбаясь одновременно, спрашивал Тянигин.
— Махал, махал кулаками и нечаянно попал, — подтвердил со вздохом Гурин. — Она вцепилась ему в свитер и кричит мне, давай, мол, дуй скорее отсюда. Ну, я и дунул. Чего еще мне оставалось делать?
— Правильно поступил, — одобрил Тянигин и вдруг широко улыбнулся — Жених! Боже ты мой! Ох, Юрий Сергеевич, Юрий Сергеевич! — И покачал лысой головою.
— Зато теперь свободен от всех обетов! — гордо откидываясь на стуле и кладя одну ватную ногу на другую, заявил Гурин.
Он не стал рассказывать Алексею Даниловичу, что дело-то происходило не совсем так, как он шутливо обрисовал… Правда, что выскочил он из комнатушки, опрокинув по пути табуретку; но фингал заработал не в этот раз… Он уже довольно далеко отошел от барака, брел по скрипучей смутно-белой улочке, едва освещенной отдаленными фонарями, как вдруг, сквозь снежный скрежет его шагов и морозное дыхание прорвалось в душу какое-то отчаянно горькое чувство незаслуженной обиды… И почему-то он вспомнил, что в углу только что покинутой комнаты стоял развязанный мешок с картошкой. Тогда ему подумалось, что все эти люди маленьких поселков, среди которых прошло его детство, всегда озабоченно относились к своим огородам и, говоря о такой вещи, как мешок картошки, проявляли на лице, в глазах, в звучании голоса самую глубокую серьезность. Как же — речь шла о еде, спокойствии, жизни… Вслед за этим Гурин представил годы послевоенные, столь памятные голодом и мрачной нищетою быта. В каком рванье ходили в школу! Читали букварь без обложки, писали в тетрадях из газетной бумаги или на твердой коричневой оберточной бумаге, разлиновав ее карандашом… Он ходил в школу через весь незнакомый поселок, куда переехала семья в сорок седьмом году, и на одной из улиц его всегда подстерегал некий тип, худой подросток с морщинистым порочным лицом, с закатанными рукавами просторной батькиной телогрейки. Тип обшаривал карманы и матерчатую школьную сумку Турина, забирал огрызки карандашей, резинки и те две-три мелкие вареные картошинки, которые были выделены матерью ему на обед. Нехорошо усмехаясь, грабитель отпускал дрожащего Турина, на прощанье давая ему такого подзатыльника, что только земля мелькала под ногами, пока он летел вперед. Но однажды что-то во взгляде жертвы не понравилось, очевидно, мучителю, он согнул малыша пополам, навалясь на него, просунул снизу руку и ногтями расцарапал ему лицо… Вот это чувство страшной и
обиды всколыхнулось в душе Турина, придя, словно рожденная вдали морская зыбь, из мрачных пределов послевоенного детства. Вместе с тем поднялась в нем какая-то отчаянная воинственная решимость, Гурин, внутренне холодея от собственной отваги, повернулся назад, быстро пошел, обходя встречных людей, вдруг густо поваливших со стороны асбестокомбината. Когда он, весь натянутый, как струна, вошел в знакомую комнату (зачем? с какой целью? — этого он и после не мог понять), там была еще какая-то женщина, а бульдозерист лежал, положив одну огромную ногу на табуретку, а вторую свесив с края кровати. Обе молодые женщины над чем-то хохотали, когда Гурин переступал порог, а парень, узнав противника, энергично сорвался с посте- ' ли и, пригнувшись, пошел навстречу ему. Не успел Гурин и слова молвить, как юнец гигант замахнулся, отведя кулак метров на сто за голову, и шмякнул артиста по лицу, словно кувалдой. Гурин влип спиною в дверь, вывалился в коридор общежития и пал задом на пол… Привычная, видимо, к подобным делам публика молча обходила его, перешагивала через ноги, следуя