Прилег я на землю, колени подтянул к подбородку и трясусь, постукиваю зубами. А был туман, обелиска каменного тогда еще не было, война отошла совсем недавно, не успели еще поставить хороший памятник, и стоял над вечным домом погибших солдат деревянный столб, еле видимый в тумане. Я смотрю на него, и мне все кажется, что из рыхлой ваты он. А недалеко на дороге череп валяется, скалит на меня зубы. Трава под головою влажная, липнет к лицу.
Вдруг слышу — голоса в тумане. Все ближе и ближе. И выходят из тумана двое, высокий да маленький. Хотел было я их окликнуть, да побоялся: не погоня ли это за мной? А тут еще огненный пар кинулся мне в глаза, и забылся я, лежа на земле позади могилы. А когда очнулся, то двое сидели на камнях с краю дороги и курили, потягивая из одной цигарки.
Тут я как следует разглядел их. И, скажу вам, еще больше испугался. Представьте на моем месте себя: где- то в незнакомых горах, на пустынной дороге, рядом с такими бродягами… Один из них, тот, что повыше, был одет в большой ватник на голое тело и в такие же ватные стеганые штаны. Малый этот был долговязый, какой-то нескладный, а телогрейка и штаны были и на его рост велики, и он закатал и рукава на руках, и штанины на ногах. При всем этом он был босиком, страшно заросший, — ну, дикий кабан, да и только! Красное пузо сверкает из-под телогрейки, а морда круглая, щеки темные, как два поджаристых пончика. Носа нет, глаза как у клопа, — одни лохматые брови на лице. В общем, страшилище, нарочно не придумаешь.
А другой был не лучше. С черной повязкой на одном глазу. Второй, целый глаз у него так и сверкает, так и сверлит, что-то ищет кругом. Худой, как смерть, человечишка и желтый, как глина. Голова вот как с мой кулак, а рот страшенный, как у вурдалака, — ну словно бритвой прорезали этот разбойничий рот. И голос хрипатый, разбойничий. Словом, опаснейшие бродяги, несчастные людишки.
И вот я стал слушать, о чем они говорят.
Длинный бродяга говорит:
— Эх, ел я как-то у тестюшки вареную свинину. Свинью закололи… Целый таз, наверное, съел! — и вздыхает.
А маленький бродяга:
— Ты, Дэксу, глупый человек: видишь битое стекло и лезешь по нему босиком, видишь огонь и суешь туда руку. Зачем все время говорить о еде? — И плюет на землю.
— О чем же говорить еще, когда жрать хочется? — отвечает Дэксу. — Вам хорошо, вы можете кузнечиков и лягушек глотать, а меня от кузнечиков и лягушек всего выворачивает.
— Вот хлебнешь горя с мое, тогда не только кузнечиков — камешки речные научишься грызть, — говорит ему одноглазый.
И тут он поднимает с дороги череп, показывает своему приятелю и спрашивает:
— Как ты думаешь, Дэксу, ему тоже хочется есть, как и тебе?
Этот долговязый Дэксу только смеется и рукой отмахивается. Тупой, видать, малый. Кивает потом на череп и спрашивает:
— А правду ли вы говорили, дядюшка, в прошлый раз? Неужели это голова самурая Исикавы?
— Правду, — отвечает одноглазый. — Я, Дэксу, столько видел на своем веку зла, что уже ничего не боюсь и говорить неправду мне просто ни к чему. Так вот, я тебе тогда не все рассказал, слушай теперь. Все равно спешить некуда, потому что дороге нашей нет конца и никто на свете не ждет нас с тобою, Дэксу.
Рассказ одноглазого
Этот Исикава, говорят, был и на самом деле из рода древних самураев. Но смолоду он полюбил винцо, карты и веселых девок, а это дорожка известная. Прогнали его из родного дома, ну, докатился он до притонов, а потом и вовсе опустился. Женился на одной нашей корейской девушке из заведения и вместе с нею перебрался сюда, на Сахалин, поселился в Яма-Сига. Шлюшка эта была смазливая, поила-кормила Исикаву да еще и опиум, говорят, покупала для него. В заведение она попала еще девочкой, нищие родители ее продали.
Несмотря на то что жил он с корейской женщиной, Исикава терпеть не мог корейцев. То есть он их настолько презирал, что не мог пройти мимо корейца и не плюнуть ему в лицо или не заехать по уху. А ведь жить ему приходилось среди нашего брата — сами японцы и близко не подпускали его, гнушались, словно прокаженным. Однако ж Исикава был японец и носил свою родовую фамилию, а не первую попавшуюся, как мы, вынужденные стать японцами по приказу господ. Сам Исикава об этом не забывал, и если где-нибудь на улице подымался крик, ругань, знай — это Исикава пускает кому-нибудь из нас кровь из носу. Лютовал! Однажды бабу его на бумажной фабрике, где она работала, облил кто-то сзади кислотой. Что тут стал вытворять Исикава! Даже сами японцы осуждали его и пытались как-нибудь обуздать, да куда там!