Выбрать главу

Постепенно Сунгу стал понимать, что все видимое являет собою не бред и не посмертные видения, а картину подлинной жизни, куда он медленно возвращался благодаря стараниям хозяйки. Это страждущие люди, болящие, но исполненные надежд и жажды жизни, лечились от недугов и рожали детей.

И торопливые излияния благодарности, звучащие в комнатке старой лекарки, казались тихо лежащему в углу Сунгу самой печальной и трогательной музыкой, какую приходилось ему слышать.

Он видел, как приводили к старухе разрушенного болезнью костей, похожего на изломанную железную кровать человека, ползающего по земле с двумя костылями в руках, видел тусклую ме^твизну безнадежных глаз больного, а потом, после исцеления, видел эти же глаза, лучащие нестерпимый, нечеловеческий блеск счастья. Сунгу видел матерей, бледневших, как бумага, когда ребенок хрипел у них на коленях и бился в припадке, — и тех же матерей видел после, со здоровыми детьми на руках… И, видя все это, Сунгу начинал понимать, во что же оценивается людьми их жизнь, — цены такой не было на земле. И, может быть, зная это, старуха ни с кого не брала денег за лечение.

Через месяц Сунгу мог уже подыматься в постели и сидеть. Старуха, если не была занята делом, охотно болтала с ним.

— Не поднять бы мне тебя, Цай Сунгу, — говорила она, — потому что болезнь твоя пошла далеко вглубь и травы нужной не было, но помогло мне твое непокорство смерти. Больной, если он покорствует смерти, клонит перед нею голову, и потому под его шею не просунешь руки, когда захочешь приподнять его с подушки. А под твою шею рука всегда просовывалась легко…

Весною Сунгу окончательно поправился. К концу мая он стал выходить на улицу, вскопал и взрыхлил кусок земли под окном старухиной комнаты, унавозил крохотный огород и посадил на нем редиску. А когда взошли еле видимые зеленые всходы, сделал первую прополку и вдруг почувствовал себя спокойным и счастливым. На той же неделе он пошел в управление шахты, там ему предложили работу на новой шахте, в соседнем поселке, и Сунгу согласился.

Так началась новая его жизнь после тридцатилетнего сна. Это была настолько подлинная жизнь, что Сунгу решился взять на шахте большую ссуду и начал строить себе дом. Он уговорился со старой гадалкой, что, когда дом будет готов, они поселятся в нем вместе и с того времени все заботы о ней он по-сыновнему возьмет на себя. Так решил он потому, что эта старуха, как и все другие женщины, бывшие близкими ему в жизни, за что-то бескорыстно любила его и возвратила к настоящей земной жизни.

А голубым прозрачным днем сахалинской осени, в середине сентября, случилось, что грузовик волочил по улице тяжелую бадью для бетона, перетаскивая ее с одной стройки на другую, и подслеповатая, согнутая пополам старуха выбежала из-за угла дома на дорогу и наткнулась головою на растрепанный стальной канат. Шофер грузовика, огромный рябой парень, вел машину тихо, то и дело высовываясь из кабины и глядя назад, но беда все-таки случилась: вся левая сторона головы старой лекарки была разворочена стальными усами каната. Шофер выпрыгнул из кабины, подхватил с земли старуху и бросился бежать к больнице, которая была недалеко, на соседней улице. Но он, плача, донес лишь бездыханное легкое тело.

Так свершилось еще одно предсказание старухи — железо убило ее. Сунгу узнал об этом и в тот же день приехал в город. В маленьком беленом больничном домике, стоявшем во дворе отдельно, Сунгу увидел ее, нагую, сухонькую, как осенний травяной стебель, покойно вытянувшуюся на деревянном топчане, — смерть выпрямила ее искривленное тело. Сложенные на мертвой груди, руки ее казались еще трепетными и деятельными, как при жизни; левая сторона лица была скрыта под толстой белой повязкой.

И, глядя на эти неузнаваемые останки дорогого существа, Сунгу шепотом проклял себя. Ибо свершилась-таки его месть, теперь свершилась, когда он меньше всего думал о ней. Преступление Яна ничем не могло быть искуплено, никаким другим злом — оно искупилось лишь чистой добротой этой женщины. А о торжестве всей доброты человека можно судить только тогда, когда он закончит жить. Сунгу стоял над распростертой гадалкой и не плакал, потому что в минуту постижения истины не плачут, — ибо нет в ней печали и плача, а есть лишь бескрайняя торжественная тишина.