Затем прошел май. Люди, приезжавшие пароходом из Хабаровска, всегда видели чисто одетого юношу, стоявшего на пристани. Проходя мимо него, многие приветливо заговаривали:
— Что, встречать дядю вышел?
— Да, — с ясной улыбкою отвечал Мансам.
— Должно быть, следующим пароходом приплывет.
— Наверное, — соглашался Мансам. — Он военный человек, у него много дел.
— Да-а, брат, скоро уедешь от нас…
— Видно, придется уехать, — улыбался парень. — Дядя родной нашелся, ничего не поделаешь.
— Эх, родня есть родня, чего там говорить, — сочувствовали ему. — Родной хлеб всегда слаще.
Но прошел июнь, затем жаркий июль, а ожидание продолжалось. Мансам по-прежнему выходил встречать каждый большой пароход, идущий от Хабаровска. Серая сатиновая рубаха, в которой он хотел показаться дяде, постепенно вылиняла на солнце, утратив свой нарядный вид. Сам парень от постоянной тревоги весь иссох, лицо его потемнело, из-под насупленных бровей нелюдимо сверкали черные глаза. И теперь люди, сходившие с пароходов, больше не подходили к нему. Они опускали головы, отводили взгляд, не в силах смотреть на него. А он стоял в стороне, на краю пристани, недоступный и отрешенный, худой, как палка.
И однажды он уже не появился к прибытию парохода.
Через много лет стало известно, почему дядя Мансама не мог приехать за детьми брата. Как раз в то самое лето он развелся со старой женою и завел себе другую, более молодую, и дело с переездом племянника и племянницы не могло, значит, состояться.
7
Осенью Мансам вступил в батрацкую коммуну. Располагалась она в большом здании шорной мастерской, когда-то принадлежавшей богатею, нынче раскулаченному и сосланному. Насчитывала теперь коммуна двадцать четыре человека неженатых батраков, из которых восемь были пожилые люди. Стариков Муна и Ляна тоже приняли, но жить они остались в своем кровном домике.
Государством был скуплен по льготным ценам весь первый урожай коммунаров, и теперь бывшая голь батрацкая зажила. Парни понакупили себе блестящих сапог, которые плотно облегали икры, и приоделись в модные кривые штаны галифе.
Теперь всей гурьбою ходили они в клуб на танцы и смело задирали хозяйских дочек. После танцев они допоздна расхаживали по селу, взявшись под руки, или сидели на жердях оград, словно воробьи, курили папиросы, шумели и горланили песни.
После осенних работ им особенно нечего было делать, и молодые коммунары гуляли, задавали себе пиры, покупая в лавке вдоволь белого хлеба и сладкую шипучую воду в бутылках. Жили в двух больших комнатах, молодые отдельно от пожилых. Спали вповалку на общих нарах.
Как-то поздним вечером, когда молодые коммунары с грохотом ввалились в казарму и стали укладываться на ночь, Мансам лежал на своем месте и держал перед собою тоненькую книжицу, которая называлась «Манифест Коммунистической партии». В этот вечер Мансам не ходил со всеми гулять, задавшись целью вникнуть в смысл книжки, чтобы понять близкие и самые отдаленные задачи своей коммуны. Пока парни раздевались, вешали на протянутую вдоль нар веревку одежду, шумно переговариваясь, Мансам пытался продолжить чтение, но тут подполз к нему верзила Пан, разоблачившийся уже до белья. Он значительно посмотрел на лежавшего Мансама, помолчал, затем произнес:
— Слушай, болтают, что твоя сестренка в интересном положении. Правда это?
— Что?! Кто… сказал? — с трудом выговорил Мансам.
— Да все говорят, — ответил Пан и, еще раз значительно посмотрев на товарища, уполз назад, на свое место.
— Кто-то принялся рассказывать веселую и не очень пристойную историю, соль которой была в том, что беззащитная женщина сумела чем-то напугать в лесу тигра и тот в ужасе ускакал прочь. Парни были здоровые, молодые — от пятнадцати до тридцати лет, жили как монахи, хотя никто из них не давал монашеского обета, тяжко трудились, но не унывали и веселились как могли.
Вскоре потушили свет. Последние отдельные голоса стали стихать. Мансам лежал в оцепенении. Случилось то, чего он втайне больше всего боялся. Так пролежал Мансам долгое время. Вся коммуна по-
грузилась в глубокий сон, в тишину, над которой витали во тьме невнятные бредовые слова, случайно вырвавшись из сновидения. Порою сотрясал эту тишину чей-то разбойничий бесчувственный храп. Из соседней комнаты, где спали восемь пожилых коммунаров, доносился негромкий кашель.
Мансам поднялся, ощупью нашел одежду, висевшую на веревке, бесшумно оделся.
Ночь была лунная, с неподвижным лютым холодом, разлитым над снегами. Дорога отзывалась шагам железным скрежетом, Мансам видел на ней свою одинокую тень.