А на воле все светлее и шире разливалась весна и все выше к небу поднималось ее сияние над землей. Молоденькие практикантки медучилища, дежурившие в отделении, приходили с улицы, будто перепачканные ярким соком весеннего дня — с горячим, во всю щеку, румянцем, с озябшими на свежем ветру красными руками, со встрепанными челками, блестящими глазами и розовыми, пупырчатыми ногами под тонкой пленочкой чулок.
Палату с полудня до вечера заливало беспощадно яркое солнце, от разогретого линолеума подымалась сухая, пахучая духота. Больные женщины чувствовали себя неуютно на таком ярком свету, беспокойно ворочались в разворошенных постелях, вставали и уходили побродить в полутемный коридор, затевали скучные разговоры и по-мелочному ссорились. Всякая чепуха могла вызвать мимолетную размолвку, затронуть самолюбие или вскрыть тайное недоброжелательство. То раскрывалась форточка, и это было кому-то нежелательно, то эта форточка, наоборот, некстати закрывалась. Девяностолетнюю бабку потеснили ближе к раковине, чтобы отставить подальше от окна
Нюсю Петровну, на которую сквозило от форточки, и теперь бабка дулась на всех, сердито и подозрительно глядела на каждого, кто мыл руки под краном, — того и гляди забрызгают мыльной водой…
Валерия не вникала во все эти дрязги; отвернувшись к стене, лежала она в тяжелом оцепенении, рассматривала подтек масляной краски на стене, похожий на дождевого червяка. Порою ей казалось, что этот червяк быстро движется по стене, сокращаясь и вытягиваясь, и Валерия тогда закрывала глаза, чтобы не видеть его отвратительных движений. Покорно и равнодушно переносила она осмотры, уколы, съедала несоленую диетическую пищу, с каждым днем все глубже погружаясь в ту зыбучую, такую явственную тьму отчуждения, которую воздвигла вокруг нее болезнь.
Теперь все волнующее и желанное, что оставалось еще в ее жизни, связывалось у нее лишь с мужем, с его посещениями по вечерам. И когда подходил час, она поднималась, преодолевая разжижающую слабость и тяжкую апатию, шла в ванную комнату и там, раскрыв свою шкатулочку, тщательно и внимательно подкрашивалась, пудрила темные пятна под глазами, расчесывала золоченым гребнем волосы, свои крупно вьющиеся светлые волосы, которыми она так гордилась…
Муж входил в палату, взяв за правило всегда бодро и весело простучать по двери, и Валерии было приятно и в то же время грустно, что она сразу же узнает этот стук, и ей открылось что-то новое в его повадках. Грустно потому, что это новое было познано в такой обстановке, и еще, пожалуй, оттого, что есть в нем, оказывается, нечто такое, чего она раньше не знала… Но радость ее, когда она видела мужа, высокого, спортивно-стройного, приветливо здоровающегося с ее соседками, стоя у порога, — радость вмиг сметала все иные ее чувства, и она молча, порывисто протягивала ему руку, а затем и подставляла лицо для поцелуя.
Беглым, ревностным взглядом окидывала мужа: как он там без нее — и всегда находила его безукоризненным. Рубахи чистые, галстук на месте и всегда тот, который нужен, брюки отутюжены… Но где-то в глубине души — в темной глубине — что-то холодное, неприятное возникало помимо ее воли и оставалось там после, когда муж уходил. Это неприятное, подспудное, можно было бы примерно так расшифровать: как он может быть таким красивым, таким франтом, с таким ровным, старательно наведенным пробором в волосах, когда я здесь больная, и у меня синяки под глазами, и колени стали такие острые…
Муж был журналистом, удачливым, исполнительным и энергичным, звезд с неба не хватал, об этом знали и она и он сам, но дело свое он любил, и профессиональная гордость вполне заменяла ему головокружительные, тщеславные мечты иных. Он был добродушный, элегантный, рыжеволосый силач верзила, любимый всеми. Чуть курносое, окрапленное бледными веснушками лицо его никогда не искажалось гневом или мелким злым чувством. Он был ясен и чист, твердые, упругие губы и маленькая ямочка на подбородке придавали ему мальчишеский вид, но мальчик этот подпирал головою потолок и обладал метровыми плечами. Ел за пятерых, пил сколько угодно, если в том наставала необходимость, и пьянел как-то очень мило, небезобразно, никогда не теряя ясности духа. У меня пьянеют только ноги, хвастался он жене, и она со снисходительной' гордостью воспринимала подобную похвальбу.
И многое другое в нем, воспринимаемое Валерией как его чудачества, было для нее бесценно, волнующе и дорого: его заботливая любовь к предметам своего ремесла, к пишущей машинке, портативному магнитофону, красивым заграничным авторучкам, блокнотам; и его прямо- таки женская чистоплотность и внимательность к своей внешности, к одежде. Он был педант и любил «английскую точность», когда дело касалось встречи с кем-нибудь или данного обещания, пусть самого пустячного. Утром и вечером- неизменно занимался гимнастикой с гантелями; любил до сладострастия молоко, выпивал по три бутылки за один присест. Любил сам жарить шашлыки и, нацепив женин фартук, возился с острым соусом по какому-то особенному рецепту. Время от времени пытался вывести кремами веснушки; начал петь под гитару, которую завел однажды, и Валерия не могла без смеха слушать его, а главное — смотреть на убийственно грустную физиономию певца над этой дурацкой гитарой…