Я миновал Собачью сопку и шел извилистой тропой по высокому берегу реки, и мне было немного страшно медведей и жалко отца, но сильнее этих чувств во мне вскипало волнение от недавнего разговора с дружком Афонькой. Его я встретил в самом начале пути, сделав шагов пятнадцать от угла своего дома. Я сказал ему, куда иду, и тут же на добрых полчаса разразился речью, к окончанию которой рассыпал по земле пышки, а глаза у Афоньки засверкали решимостью. Идея пришла мгновенно, как и всякая гениальная идея; суть ее заключалась в том, что Афонька бежит из дома и уходит вместе со мною в Долину гейзеров. Там мы строим в стороне от всех шалаш и живем в нем, как в раю, питаясь пышками; а когда они кончатся, мы начнем ловить рыбу в реке и понемногу с луками и стрелами промышлять медведей; чтобы наверняка разить косолапых, мы сделаем наконечники стрел из жести от консервных банок. Я объяснил Афоньке, что если заставить медведя подняться на дыбы, а потом попасть стрелой в самое уязвимое его место — в пупок, то лохматый мишка замертво свалится на спину, схватившись передними лапами за торчащее древко стрелы, — тут я попытался это изобразить на себе и рассыпал из наволочки пышки. Мы с Афонькой долго ползали по дороге, собирая наш провиант и сдувая с него пыль, и успели обо всем мертво-намертво договориться. Идти теперь же он не мог — ему велено искать запропавших уток, потом еще за хлебом, а там и за братишкой в детский сад, — но завтра! Завтра он с утра постарается забраться в погреб, а когда мать с отцом уйдут на рыбзавод, в ту же секунду рысью-рысью на Горячие ключи!
Да, забыл сказать, что за пазухой я нес бережно свернутые кальсоны. Но об этом; пожалуй, после. Полный портрет мой в том походе был таков: в руке упомянутая наволочка с пышками (до сих пор не знаю, зачем всучила их мне мать, — может быть, чтобы я по одной совал медведям, если они начнут приставать ко мне), на голове кепка, одет в короткие штанишки с лямками через плечи, а ноги в длинных, девчоночьих чулках. А было мне уже девять лет, девять, десятый. Эти чулки, когда настал час, я сжег на костре!
Я не помню уже во всех подробностях того пути в Долину гейзеров. Помню только, как шел лосось вверх по реке на свои нерестилища — бесконечными походными колоннами. Движения больших темных рыб, хорошо различимых в мелкой воде, были неспешны и усталы, но возле порогов, перед оскалом пены, вскипавшей вокруг острых мокрых камней, рыбы веером рассыпались из колонны и стремительно неслись навстречу течению, у самых камней выпрыгивая из воды. Серебристые тяжелые рыбины взлетали в воздух, многие падали на камни и разбивались, и кровь темным дымом расходилась вокруг отплывавших назад по течению неудачников. Ох, уж эти неудачники нашего мира! Счастье — это очень просто, это когда ты можешь заниматься делом, для которого рожден, будь ты лосось, акварелист или ездовая собака. И все мы вполне молчаливы, когда счастливы, и шумим до небес, если дело наше не удается.
Был еще паром на переправе, уже совсем недалеко от Горячих ключей. К этому месту откуда-то со стороны синих каменных сопок подходила к реке незнакомая мне дорога. Паромщика помню (что ты сейчас поделываешь, паромщик?) и голое смуглое тело его под рубахой, мелькавшее, когда он отпихивал шестом от берега свой неуклюжий, разбухший от воды катамаран. Молодой парень, густобровый и румяный, мечтавший о чем-то значительном и веселом, он с блаженной улыбкой на лице, не взглянув ни разу в мою сторону, перевозил меня, букашку-таракашку, своего единственного пассажира на пароме.
Итак, я благополучно прибыл на Горячие ключи. Первое, что я сделал, прежде чем предстать перед незнакомым обществом, это стянул с ног чулки и надел вместо них подштанники. Надел их конечно же не поверх куцых штанишек, а как положено, и когда закончил манипуляции с лямками, то оказался в несколько оригинальном, но вполне пристойном мужском наряде. Тесемки на щиколотках я аккуратно завязал петельками, прежде чем сунуть ноги в ботинки.
У мамы были твердые убеждения насчет детской моды, и она заставляла меня носить летом короткие штанишки. Тем более что изготовить их было несложно — отрезать от истрепавшихся, старых штанов низ. Но климат на Камчатке слишком суров для того, чтобы можно было бегать с голыми ляжками даже летом, — вот и придуманы были эти ненавистные мне чулки, пристегивавшиеся ш потайным пуговицам внутри штанин. Однако вдали от строгих материнских глаз я мог одеваться по своему вкусу, вот почему я и унес у себя на груди свернутые кальсончики, стащив из чемодана. Их сшила мать, отвечая моей просьбе, по точному образцу отцовских — иные я и не стал бы носить: полотняные, белые, с обязательными тесемочками внизу.
Когда в маленьком доме отдыха, куда я вошел, протягивая в руке путевку, разразился невежливый хохот, я сразу же понял, что попал в скверное общество. Пожилые хрипуны и кашлюны, осмеявшие меня, оказались людьми ничтожными и неинтересными. Они и умели только что пить водку по очереди из одного стакана, предварительно" закрыв дверь на крючок, да стучать по столу фишками домино. И я пропал бы там от скуки и одиночества, но меня спасло неожиданное чудо, которое обнаружил я на деревянном крыльце бревенчатого дома отдыха.
Такое чудо с бантиком каждый из нас встречал в жизни в свой урочный час, и это у всех бывало одинаково: самые тончайшие переливы трепетных валёров, акварель чистейшей воды, письмо всего лишь в один красочный слой.
Итак, мне было девять лет, и я носом к носу столкнулся на крылечке со своей первой любовью. Вернее, носом к затылку, а на этом затылке пышно цвел белый шелковый бант. Я обошел этот бант вокруг и увидел бледное большеглазое лицо — и вот уже прошло двадцать с лишним лет, и с того дня подобный тип лица всегда волнует меня, с непонятной властностью притягивает мое внимание. Пристрастие именно к таким женским типам я впоследствии обнаружил у великого Боттичелли: в задумчивой прелести и тайной скорбности его ангелов, граций и Венер таится столько хрупкой нежности и беззащитности, что… Но оставим это.
Как человек проницательный и опытный, я сразу же смекнул, что смогу покорить предмет своей нежданной страсти не иначе, как до полусмерти напугав его при первом же знакомстве. С этой целью я, приблизившись к незнакомке, распялил себе мизинцами рот за углы, а свободными указательными перстами потянул вниз кожу под глазами, отчего они стали красными, чудовищными, как это бывает у старых мопсов и бульдогов. Девочка тихо вскрикнула, отшатнулась от меня и прикрыла бледной рукою рот. Довольный первой удачей, я оглянулся окрест и заметил бегущую зеленую ящерку. Одним прыжком настигнув ее и прихлопнув кепкой, я схватил бедную зверушку за спинку и попытался всунуть ее под вырез платья девочки. В сущности, все это было первой моей попыткой объясниться. На предсмертные вопли девочки выбежала из дома ее мать, Татьяна Васильевна, и я попал в очень тягостное положение — Татьяна Васильевна была учительница моей школы, правда, не нашего класса. Я не знал, что у нее есть дочь моего возраста, — оказалось, что ее только-только привезли с материка. Про Татьяну Васильевну шепотом говорили в школе, что она чахоточная, и это я понимал, как сейчас могу судить, весьма своеобразно: как нечто греховное, точнее же — порочное. Был какой-то порок, казалось мне, отчего длинное лицо ее цвета сильно разбавленной сепии оставалось всегда серьезным, а глубоко сидящие голубовато- прозрачные глаза смотрели на тебя с пригнетающей силой печали. Ко всему этому она еще беспрерывно курила длинные папиросы. Сталкиваясь с нею в коридоре школы, я всегда здоровался робко, прижимаясь спиною к стене. В доме отдыха она выглядела веселее, чем в школе, ко всем относилась с общительным участием и не терпела лишь двоих из всей мужской компании — меня и огромного Игорьяна. Мне она постоянно делала замечания — из-за моего внешнего вида, поведения в общей трапезной за столом. Она же допекла меня до того, что я в один прекрасный день, взбунтовавшись, сжег у оврага чулки. Рыжего Игорьяна, по всем статьям похожего на медведя, она постоянно вышучивала, надоедливо приставала к нему с разными вопросами, на которые он почему- то никак не мог ответить, густо наливаясь тяжелой кровью и неуклюже, по-медвежьи улыбаясь. На малиновом лбу его, круто убегавшем под курчавые короткие волосы, от натужного смущения набухали бледные шишки. Мне было жалко его, он был «инженер» и очень мне нравился. Как мне помнится, за все время я с ним и словом не перекинулся, но такова уж природа необъяснимых симпатий — он мне нравился, пожалуй, единственный из всего сообщества доминометателей.