— Не сердись! — Я растрепал ей волосы, охватил ладонью ее маленький твердый затылок. — Вот два дня и побуду там, хорошо?
— Ну, пожалуйста, — слабо улыбнулась она.
И в тот же день я вошел в эту чужую однокомнатную квартиру на пятом этаже длинного крупнопанельного дома. Первым делом я раскрыл окно — воздух в запертой квартире отстоялся и был душен. Роскошное обозрение открывалось отсюда, с высоты, — залив Золотой Рог был как на ладони, и русский Сан-Франциско, взбегавший террасами по крутосклонам гористого побережья, тонул в своих дрожащих тенях. Солнце обжигало глаза и слепило, — ярко отражаясь на небе и на воде, обретало в их глубине необыкновенную силу.
Виден был морской вокзал вдали и весь рейд с торчащими мачтами пароходов. Светлый, праздничный лайнер неспешно разворачивался спереди бело-огненного своего следа; сумрачные, неподвижно стояли на якоре два серо-голубых военных корабля. Как козявки по лугу, расползались по бухте рыбачьи лодки.
Крашеный пол комнаты был припорошен пылью, я нашел в ванной тазик и тряпку и протер пол. Свежая пленка желтой краски сразу же засверкала, пошла веселыми бликами, ножки стульев как бы продолжились в полу и стали длиннее. Я расхаживал по квартире и знакомился с хозяевами. Фотографий нигде я не нашел и не мог потому представить, каковы они, но вокруг были вещи, и вещи рассказывали мне, что могли.
Закончив свой безмолвный осмотр, я лег на пол, прохладный и чистый, подложив под голову кипу книжек из серии «Роман-газета». Дивана в комнате не было, стояла лишь одна кровать, аккуратно и изысканно убранная розовым покрывалом. Две подушки, будто надутые воздухом, стояли рядышком на кровати, такие белоснежные, с такими острыми, торчащими углами, что казалось, к ним грешно и пальцем прикоснуться.
Я долго лежал на полу, курил, стряхивая пепел в морскую витую раковину, пытался читать, выдернув из-под головы журнальную книжку «Роман-газеты», и в конце концов уснул. Спалось мне сладко, проснулся я уже в темноте. Город светился тысячами огней, и огненный этот рой будто летел прямо мне в лицо. На темном заливе горели пароходные огни, они повторялись в воде. Не зажигая света, я вышел из квартиры.
Темной асфальтированной дорожкой, что вилась по склону от дома, я сбежал к подножию бугра — там шла освещенная широкая улица. Тротуар в этом месте ломался бетонными ступеньками лестницы. На одной из площадок лестницы девушка, одетая по-деревенски безыскусно, продавала рыбу, разложив ее у ног на клеенке. Почему-то беспокойная, она нервно поправляла платок на голове, убирала под него выбившиеся волосы, и эта девушка показалась мне похожей на мою сестру. Я остановился и стал рассматривать рыбу — то были небольшие, с мелкую селедку, серебристые красноперки, тускло блестевшие под светом уличных ламп. Рядом со мной остановился какой-то малый в белой рубахе с закатанными рукавами, от него несло одеколоном. Я посмотрел на свои часы — было уже около десяти. Дома, наверное, давно уже ждали, мне хотелось есть.
2
Не два дня — я уже десять дней занимал чужую квартиру. Дети давно ходили в сад, сестра и зять с утра уезжали на работу, а я брал ключи и приходил сюда, чтобы смотреть в окно на море или лежать на полу, почитывая «Роман-газету» и куря, или просто расхаживать из угла в угол.
Сначала пробовал я работать — писать акварелью бухту Золотой Рог. Но, промучившись день-два, порвал бумагу, испачканную красками, а краски спрятал подальше. Невозможно было изобразить это неуловимое и непрестанно изменяющееся — то летящее в белизне, синеве и блеске, то подернутое жемчужной мутью дымки, то сплошь серое, непроницаемо-бархатистое — небо над заливом. Мне хотелось смотреть и смотреть — в этом я находил больше радости, чем в работе. Я был подавлен своей художнической беспомощностью и тем, что видимое оказывалось намного значительней, чем вся моя сущность. И вместо того, чтобы терпеливо выписывать этюды, я грезил о каких-то будущих своих картинах, которые окажутся почти равнозначны Жизни.
Иногда я уезжал на троллейбусе в город — побродить, и если возвращался в свой пригород рано, то снова шел на эту гору, где в хорошем ансамбле вздымались оранжевые дома-башни, пробирался к знакомому пятиэтажному корпусу, похожему на прогулочный корабль, взбегал по лестнице на верхний этаж и с миром в душе отмыкал два замка в двери. За дверью встречали меня незримые хозяева, славные, в общем, люди. Хозяин квартиры обитал в кожаной куртке, висевшей на вешалке, — в старой куртке с оборванными концами рукавов. Коричневая кожа куртки покрылась сетью старческих морщин. Хозяин был инженер, но он любил мастерить все своими руками, любил делать вещи. Сверля стену электрической дрелью, выпиливая лобзиком полочку, обрезая трубку из нержавеющей стали — для гардин, он всегда надевал свою кожаную куртку и спортивные синие штаны с пузырями на коленях.
Я входил в ванную помыть руки и там сталкивался с хозяйкой, — в пестром шелковом халате, весело возилась она в рациональной тесноте совмещенного санузла. Я смиренно извинялся за вторжение. Мне стыдно становилось перед ней за грязную мыльную пену, стекавшую с моих рук в раковину. Эта раковина и прочий туалетный фарфор были оттерты и вычищены до такой белизны, что белее я ничего не видывал в жизни. С бесконечным уважением относился я ко всем флаконам, картонным коробочкам, стоявшим на многочисленных полочках, и ни разу не задел ногой цинковый бак для белья.
Вытерев руки о собственное полотенце, я выходил в трехшаговую прихожую, и если поднимал голову, то видел над дверью в комнату две пары лыж, уложенные на решетчатую полку. Точенные из пенопласта бобышки были вставлены между полозьями, добротная тесьма аккуратно обвивала концы нарядных лыжин.
Было их только двое, жильцов этой квартирки, мужчина да женщина, молодожены, — и вовсе не нужен им, знал я, некто третий, чужой и незваный. Но, слава богу, меня никто не гнал отсюда. Я входил в комнату, поскорее отводил глаза от чистой супружеской кровати и растягивался на полу, как виноватая собака. И мне сразу же становилось спокойно. Я сожалел лишь, что нет под руками любимых книг, — ничего, кроме «Роман-газет», хозяева у себя не держали. Глядя на красивую люстру, я предавался праздным размышлениям. Черт возьми, ругался я благодушно, пуская к потолку дым, почему я не могу жить так же, почему не куплю себе такую же люстру и не заведу чайный сервиз? Вот вернусь, мечтал я, в свой коммунальный угол и первым делом покрашу пол в комнате, а на подоконник поставлю вазу с цветами, а в мастерской развешаю старинные гобелены и красивые драпировки.
Я дремал и грезил до сумерек, потом вставал и у раскрытого окна чаевничал. Я брал у хозяйки одну алую чашку, серебряную ложечку и чайник; яблоки, конфеты и булочки я приносил с собой в газетном кульке. Стоя у окна, я уже, как старожил, вполне разбирался в происходящей внизу жизни. Вон со скрежетом и звоном вынеслись из-за угла дома мальчики на самокатах — и впереди, конечно, их кудрявый атаман в шортах. А вот я вздрогнул — прошли знакомые девочки-близнецы. Обе полные, до мелочей одинаково одетые, они идут по дороге, взявшись за руки, опустив глаза и ни на кого не глядя. Они идут плечом к плечу, мелькают ноги в белых гольфах, пара пепельных кос мечется за спинами. При виде девочек я всегда вздрагивал и давился чаем. В их упоенной полуулыбке и в глазах, опущенных долу, а главное — в их совершенной одинаковости мне чудилось что-то неестественное.
Отдуваясь сквозь вытянутые губы, взбирался на гору тучный инвалид с палкой. Навстречу ему очень медленно, покачивая бедрами, шла девушка в голубом свитере и розовой юбке. Руки она держала в карманах юбки спереди. Из-за горы наваленного щебня к ней выходил здоровенный курсант мореходного училища, и они тихо уходили по спуску вниз.
Скоро выйдет из дома худенькая старушка с прямой спиной, с пушистыми седыми волосами, трогательно похожая на девочку-первоклассницу. Она присядет с краю на скамейку, вкопанную в землю возле грубо сколоченного стола, сядет отдельно от остальных старух, уже громко галдящих о чем-то своем.
И пройдут другие люди, и все они покажутся мне знакомыми. И я буду смотреть на них, коротая вечер в одиночестве, попивая остывший чай, лишь изредка бросая благодушный взгляд в глубь залива, где в это время день покойно умирает и переходит в ночь.