Отец был сурово-молчалив, держался в семье отчужденно, после работы любил уходить в дальнюю комнату и сидеть там в одиночестве, не зажигая свет и в темноте куря одну папиросу за другой. Накурившись, он тихо укладывался на крашеный пол, подложив под голову набитый опилками валик, и засыпал возле пепельницы. Какая-нибудь из дочерей бесшумно входила в комнату и укрывала спящего отца одеялом.
Возвращение хозяина совсем не изменило жизни Невесты Моря: по-прежнему она летом спала в сарае, в чистенькой клетушке, где на коричневой от времени дощатой стене висели мотки вяленой морской капусты и гирлянды сушеной рыбы; как и всегда, вставала на рассвете и уходила на свое соленое море, не заботясь больше о доме. Давно уже она вся высохла, стала легкой и маленькой, как корюшка, и ее взрослые дочери поражались, что она может носить такие рюкзаки — вдвое, казалось, тяжелее ее. С мужем она редко виделась дома — он устроился дежурным электриком в кочегарку и после работы, когда она приходила с лова, уже спал или сидел в одиночестве на дальней половине квартиры. Он был все еще красив — тяжелой, внушительной красотой крупного, породистого мужчины, а лицо Невесты Моря, когда-то прелестное и точеное, теперь было все иссечено вдоль и поперек глубокими морщинами, настоящими старушечьими морщинами.
Но иногда им приходилось-таки встречаться и перекинуться несколькими словами, а в праздники или выходные дни и посидеть вместе за одним столом. И всегда, если муж обращался к ней, глаза и все лицо Невесты Моря молодо сияли, она улыбалась сдержанно, радостно, и обычная глубокая поволока печали, сквозь которую смотрели на мир ее длинные черные глаза, на миг исчезала. Та любовь ее к мужу, которая за многие годы потихоньку рассеялась во влажном морском воздухе, ушла в глубь цветущих тел пятерых детей, утешилась в сиротской дружбе с одинокой вековухой Чен, — вся ее исподволь растраченная любовь как бы воскресала на краткое время, и тогда сквозь морщины, темную решетку времени, на лице ее проступал яркий девичий румянец.
В такие минуты, если рядом находилась Томико, всех поражало большое сходство матери и дочери — изо всех дочерей она единственная была похожа на мать ростом и сложением, остальные были женщины крупные и статные, в отца. И ей одной было дано унаследовать ту злую, бесславную участь, когда вдовеют при живом муже, продолжая любить его без всякой надежды.
Это сходство с матерью усилилось за последний год особенно, потому что худоба Томико, перестав уже выглядеть просто хрупкостью изящества, перешла в безрадостную худосочность. Лицо ее стало с кулачок, темные глаза все чаще загорались огнем неистовства и гнева. Гнев сотрясал ее, как сотрясает дрожь рассвирепевшую, рычащую кошку, и когда она ругалась с кем-нибудь во дворе, мать скорее-скорее пробегала мимо. Неистовство, отчаяние и что-то еще тайное глодало Томико изнутри, и даже когда она среди застолья в кругу друзей пела сильным красивым голосом или танцевала, ни в одном движении и ни в одной ее песне не было радости. Так и застывала она во время пира с оскалом веселья на лице, аккуратно стуча вилкой по столу в такт пению. И, несмотря на ее красоту, все еще яркую и жгучую, молодежь опасливо обходила ее стороной.
Не радовала Невесту Моря и младшая, Ако. С ребенком на руках, небрежно одетая, она целыми днями торчала в доме матери, не заботясь о своем собственном доме, и часто оставалась ночевать, когда Эйти у себя напивался и буйствовал. Он снова стал драться с кем попало, днями пропадать на море, порой уплывая на полдня, бросив на песке одежду. Однажды ночью он выгнал Ако из дома и заперся с ребенком, а прибежавшая на помощь Томико барабанила кулаком по окну и кричала:
— Эй, трус, баба! Выходи сюда, зарежь меня ножом! Чего там спрятался? Отдай ребенка, поганец, ребенка надо кормить!
Дурной и беспамятный во хмелю, Эйти почему-то очень боялся маленькой Томико и всегда отступал перед ней. А матери было страшно, что когда-нибудь он опомнится и ударит Томико кулаком в лицо.
Нет, не было ей счастья от детей и не понимала она их дел. Старшая дочь с мужем-фотографом купили себе дом и заняли у нее много денег, а отделались потом пустяками: дали какую-то шерстяную одежду, швейную машинку, на которой нельзя шить…
И она говорила своей подруге, с которой втайне от всех обменялась клятвой, что будут они отныне вечными сестрами:
— Скажите, сестра Чен, для чего нам небо дает детей?
Никогда не имевшая ни мужа, ни детей Чен на то
отвечала, жалобно улыбаясь:
— Для божественной радости, полагаю, сестрица.
— Нет, вы ошибаетесь, хотя слова ваши высоки, как вечные горы, — возражала Невеста Моря, покачивая головой. — Для того дети, чтобы мы еще крепче запутались в сетях судьбы.
— Я не могу верно судить о таких вещах, уж вы простите меня, глупую, — смиренно оправдывалась старая Чен и поскорее закуривала папиросу.
— Вы видели, наверно, как поросята сосут свою мать? Они всю высосут ее, пока лежит, а потом рассердятся и изгрызут ей живот. Так ради чего мы проливаем материнскую кровь и слезы?
— Ради того, наверное, чтобы любовь блаженствовала на земле, — чуть дыша, отвечала Чен и сплевывала на землю горькую табачную слюну.
— Любовь… Что-то я позабыла о ней. Давненько! Любовь, сестра Чен, скорее всего силки, куда мы попадаем, чтобы из нас вышли дети. — И тут Невеста Моря прищелкнула пальцами. — Любовь разулась, вот как мы с вами, и на сопку убежала, вот где теперь наша любовь, сестрица.
И, закончив разговор, женщины скинули широкие шаровары, подоткнули юбки под резинки на ногах и босиком полезли в теплую воду отмели. У каждой висел на шее маленький мешочек на веревочной лямке, чтобы можно было свободно шарить по дну обеими руками.
Вечером они неторопливо возвращались домой, минуя все шумные места города, — брели мимо клуба, мимо открытых еще магазинов и пивных, — две маленькие темные фигурки с набитыми мокрыми рюкзаками, пригнетавшими их к самой земле, — а потом выходили к мосту и шли тропинкой по-над рекой. Едва ли замечали они вокруг смуглую позолоту вечернего света, длинные шнурки тишины на плакучих березках, замерших на берегу реки, бездонной, как само небо, отраженное в ней.
Ночью в своей каморке, ворочаясь и кашляя на жесткой, неудобной кровати, Невеста Моря все еще додумывала свой разговор с названой сестрой. На земле так прозрачно и далеко видно, и людям так легко найти друга — увидеть и полюбить. Но прозрачность эта обманчива — на дне моря всегда темно, хотя морская вода тоже прозрачна. Любовь насылается на людей властью неба, а расплачивается за нее сам человек — тревогами, болью, безутешными утратами, смертью. Что ж, это достаточная Цена за любовь, так пускай же она свершится за эту Цену. И, придя к такой мысли, старая женщина успокоилась, зевнула и спокойно заснула до утра.
А вскоре к ней на улице подошел немой человек, прозванный Высоким Немым за свой рост, и протянул бумажку, на которой что-то было написано.
Этот немой был привезен родственниками из Кореи после войны. Рассказывали, что на войне он получил тяжелую встряску и после контузии онемел, а в поведении стал допускать всякие причуды. Так, он всегда носил при себе бумажки и, выбрав кого-нибудь из встречных, подходил и совал тому под нос бумажку. На ней бывало написано рукой немого что-нибудь всегда бессмысленное и вздорное: «Внутри уха», «Хор вождей», «Треска прошла слева»… Непонятно было, чего же бывший офицер хотел добиться этим: то ли похвастать своим почерком — говорили, что когда-то он занимался каллиграфией, — то ли просто показать, что он человек образованный. Глядел он при этом на читавшего пронзительно, требовательно, поджав в узкую щель губы.
На бумажке, поданной им Невесте Моря, было ровными буквами выведено: «ТОМИКО УБИЛА».
— Нелепый человек! Странный человек! — воскликнула Невеста Моря, отталкивая руку немого с запиской. — Зачем ты матери показываешь такие вещи? Поди прочь от меня, нелепый человек!