Выбрать главу

А еще помню — в то лето у меня появился ежонок. Неизвестно откуда выпал, валялся у нашего крыльца. Несколько рядов мягких перышек темнело у него на спине, они должны были стать острыми иглами. Ежонок оказался слеп, пищал, словно птенец. Я уложил его на ватку и принялся отпаивать теплым молоком, налив каплю в чайную ложку. Теперь все дни был я занят этим ежонком, часы просиживал над картонной коробкой, где было устроено ему гнездо. Оттуда сладковато пахло молоком и зверем-младенцем.

Скоро ежонок прозрел и начал бегать. Его перышки превратились в иголки, их было много, могли уколоть палец. По ночам я слушал, как он пыхтит, чихает в коробке, и мечтал, что вырастет он большим и станет бегать за мною, словно ученая собака.

Взрослые бывали днями на работе, никто не мешал нам со старухой жить нашими бесконечными грезами. Тишина стояла в доме, в дальней комнате прабабка иногда издавала легкий, сухой кашель, похожий на хлопок в ладоши, или чиркала спичкой, чтобы раскурить угасшую трубку. Она была так уж стара, что не вызывала к себе интереса. В те дни я слышал от взрослых рассказ о ней. рассказ был страшноватый, и поэтому еще я старался держаться от нее подальше.

Речь шла о смертях ее мужа и сына, случившихся в один год. Они тогда жили на Дальнем Востоке, переселившись туда из Кореи. Ее тридцатичетырехлетний сын, мой дед, отец семерых детей, внезапно захворал и умер. Через несколько месяцев с горя слег и умер прадед. И кто-то из детей умер. Тогда позвали гадальщика, тот погадал, и вышло: умирают в семье потому, что над домом летает невидимый разгневанный дух. Он погубит еще многих, ибо очень сердит, а сердится потому, что это дух какого-то родственника, которого плохо похоронили.

Тут и вспомнила старуха, что был когда-то брат ее мужа, веселый холостой крестьянин. Он однажды загулял в соседней деревне, откуда уже ночью отправился домой и, желая сократить путь, пошел напрямик через лес. Идя звериной тропою, он задел бечеву самопала, что был насторожен неким охотником. Выстрел грянул, и пулей разнесло бок крестьянину. Наутро явился охотник, увидел закоченевшее тело, испугался и, стащив его с тропы, где- то похоронил. А затем охотник, мучимый страхом и совестью, распрощался с семьей и ушел в бега. Уже из дальних китайских сторон прислал письмо, в котором сознавался в своем преступлении и просил родных убитого не вымещать на его безвинной семье. Никто, конечно, не стал этого делать, но осталось неизвестным место захоронения погибшего, и это было печально для его родственников.

А вскоре им пришлось переселяться в Россию, последнее земное прибежище веселого крестьянина осталось ненайденным. Пятнадцать лет он терпеливо ждал — дух позабытого брата и родственника, наконец разгневался. Мне представлялось, как взвивается он над лесом, летит, сверкая огненными очами. Я боялся этого духа и думал: зачем ему понадобилось губить родного брата, племянника и еще какую-то девочку? Лучше бы полетел в Китай, отыскал того охотника и заставил бы его перехоронить себя, если ему неохота было лежать тихо в своей лесной могиле.

Моя прабабушка, сидевшая в другой комнате, могла бы мне растолковать, почему так жестоко обошелся с ними дух, но я не стал заговаривать с нею. Мне смерть казалась настолько хуже жизни, что обо всех этих мрачных делах далекого прошлого я не жалел знать.

В те лихие дни после смерти хозяина и старшего сына, в доме которого жила, старуха осталась главою большой семьи. Невестка вместе с детьми, старшему из которых исполнилось четырнадцать, перемогала горе кое-как, едва была жива и непрестанно лила слезы. Свекрови, тогда г уже шестидесятилетней, ничего не оставалось делать, как самой спасать семью.

Никому ничего не сказав, однажды ушла из дома, направилась к корейской границе. Уже шли двадцатые годы, граница была накрепко заперта. Старуха ночью переплыла пограничную реку, держась за воздушный пузырь, сделанный ею из мокрой юбки. Посреди реки пузырь выдохся, она едва не утонула. Выплыла, слышала на зарубежном берегу голоса японских солдат. Они бы ей срубили голову.

Добравшись пешком до горной деревни, отыскала дом охотника. Тот давно вернулся с чужбины, крестьянствовал. Старуха спрашивала: неужели он, погубивший невинного человека, теперь хотел бы, чтобы погибла целая семья? Нет, ответил охотник. И они вместе помолились. Затем охотник пошел искать безымянную могилу, искал неделю, нашел. Вырыл кости, завернул в чистые холсты и понес на другое место. Была выбрана красивая невысокая гора. Несколько молодых сосенок росло на ней. Там, меж золотистыми стволами, были вновь зарыты в землю кости веселого крестьянина.

Затем старуха вернулась домой — и вот уже сидела, лет тридцать спустя, в дальней комнате нашего деревенского дома, где-то в Казахстане, куда переселилась в тридцатые годы вся семья. Одна из ее внучек стала моей матерью. Перед сухонькой, небольшой старухой, всегда державшей свое тело несогбенным, торжественно и прямо, склонялись все мои огромные дядья и толстые тетки. Приходили в гости седые колхозные старухи, курили папиросы, трубки, играли в японские цветочные картишки, но никогда наша старуха не вмешивалась в их разговоры, карт в руки не брала. Она сидела отрешенно, немного печальная, словно считала, что ей, совершившей главный подвиг жизни, уже нечего делать среди людей. И сами люди, может быть, еще не совершившие такого подвига, смотрели на нее с почтением и виновато. Так мне казалось.

Но как же я был удивлен, когда однажды в подбитых ватой белых матерчатых носках она бесшумно вышла из своей комнаты и приблизилась ко мне. Я сидел на полу и, склонившись, гонял соломинкой ежа. Темные изломленные брови прабабки оставались на той же скорбной высоте над слезящимися глазами; не сказала ни слова, но стала внимательно следить за бегом ежа. Она легко присела рядышком и сложила на коленях прозрачные крохотные руки. А я с усердием принялся толкать соломинкою ежа.

С того дня мы уже часто вместе забавлялись с ежонком. Теперь я смело входил к ней, пускал звереныша на пол и сам ползал по всей комнате за ним. Ежонок был очень хорош, подрос. Я приспособил его таскать бумажную повозку, на которую накладывал все больше груза. И когда тяжесть бывала уже непосильна для него, ежонок сердито свертывался в ком, трудиться не желал. Прабабушка, старая крестьянка, хотела познать тягловую способность зверька. Концом длинной трубки сбросила однажды деревянный кубик с повозки, затем ниточную катушку. Мне было шесть лет, я ничуть не удивлялся, что белая старуха, давно и бесстрастно ждущая смерти, играет со мною в мои игры. Здесь было главное таинство нашего бытия, но я тогда не понял еще.

Не знаю, когда увезли от нас прабабку, не помню, куда исчез ежонок. Возможно, убежал от меня к своей матери, которая жила под домом. В тот год я пошел в школу, и много было новых забот, радостей, игр… А потом — как бы долгая тишина и забвение… Лет тридцать прошло с тех пор.

Я оказался в командировке на Сахалине, стоял на мокром камне у водопада. Это большой красивый водопад на южной части острова. Я держал в руках фотоаппарат, собираясь сделать снимок. Струя водопада широкой прозрачной пеленой низвергалась со скалы, а внизу, падая на каменный выступ, бурлила и кипела белой чистейшей пеной. Семицветный полувоздушный столб радуги подымался от водопада и вышним концом взлетал куда- то к небу.

Я смотрю на эту радугу, на густую белую кипень, в лицо мне летит мельчайшая водяная пыль. Я постепенно начинаю понимать всю безукоризненную красоту того, что перед глазами, и невольно опускаю фотоаппарат. Повторить этого видения нельзя…

Но вместо снимка я увез из той командировки воспоминание о семицветной радуге, о мокрой скале, к которой приникали пьющие пчелы и осы, — и о неимоверной белизне пены, кипевшей у изножия водопада.

А теперь, пытаясь хоть с чем-нибудь сравнить ощущение белого, что поразило меня у сахалинского водопада, я представляю сначала белые облака в ясном небе, затем шапку снега на февральской крыше одной деревенской избы, лопнувшие коробочки хлопка в Киргизии, на поле, белые гладиолусы — и неизменно вспоминаю траурное одеяние моей прабабушки. Далее — вспоминаю странную, похожую на сказку историю ее жизни, ежонка, воспитанного мною и утраченного, и многое другое, и кажется мне, что могу вспомнить все. Тогда приходит настоятельное желание подумать, что же такое в этом мире мое бессмертие. Оно уходит в те жизни, которые до меня и после меня. А я должен соединить их чеканным звеном нежности.