— Простите недостойного сына. Я все еще не могу отомстить.
Как-то в столовой, где он обычно обедал, не старая еще работница, румынка Эльза, поманила его, высунувшись из раздаточного окна. Сунгу подошел, и Эльза попросила:
— Парень, а парень! Сделай ты для меня ч и — немного дранок! Ты же на лесопилке работаешь.
Эльзе дранки нужны были для отделки нового дома, который выстроила она на свои сбереженные деньги. Сунгу пообещал ей дранок.
Он «сделал карамчи»— увязал проволокой большой пук бракованных дранок и вечером вынес их со двора лесопилки сквозь заборную потайную дыру. Домик Эльзы, похожий на скворечник, состоял из одной комнатки и дощатого коридора, в коридоре же находились временная постель хозяйки и обеденный стол. Сунгу пожалел одинокую женщину, хорошо понимая ее хозяйственное волнение, и взялся сам набить дранки. А когда он сделал это, ему вдруг захотелось и оштукатурить самому. И он принялся за дело, выпросив на стройке бумажный мешок с цементом'. Все эти дни, пока он работал по вечерам для Эльзы, она бесплатно кормила его в столовой, а когда он закончил штукатурку, выставила у себя дома угощение с водкой.
Когда они оба немного захмелели, Эльза, все последнее время внимательно наблюдавшая за ним, вдруг сказала:
— Это ничего, что ты нерусский, я ведь тоже нерусская. Ох, если бы ты знал, парень, сколько я пережила! Крым и рым прошла и медные трубы. Я румынка, отец у меня румын. Брат в оркестре играл, да спился он, больше у меня никого. Сами-то мы из-под Гомеля. А теперь я здесь остановилась — и точка, парень, никуда отсюда не тронусь. Надоело мне мотаться, ведь я уже не молоденькая. Хочу детей народить, — для чего ж я на свете живу?
Эльза улыбнулась, близко придвинув свое разгоревшееся лицо к Сунгу, и мягкими, теплыми пальцами погладила его черные брови. Она закрыла на крючок хлипкую дверь коридорчика и при свете яркой лампы стала раздеваться, с тайной гордостью показывая ему, какое у нее крепкое, зрелое, белоснежное тело. Бережно откинув край атласного одеяла, Эльза легла к стене, устроилась поудобнее и, вздохнув глубоко, прямо и ласково посмотрела в глаза Сунгу.
Он ударом кулака выбросил крючок из проушины на двери и выбежал вон из домика. Он ничего не стал объяснять Эльзе.
Он ушел от Эльзы-румынки, и прежняя его жизнь продолжалась, только в столовую он стал ходить другую, чтобы не встречаться с этой женщиной. Однако в душе его осталась светлая благодарность к ее щедрости. На миг он ощутил вблизи нежность и мягкость женщины, ее сладостную шелковистость, и теплоту, и запах. Он поразился той величайшей возможности, которая таится, оказывается, в простом счастье, и может это счастье получить каждый. В радостном изумлении он думал о том, что и ему всерьез было предложено это счастье… И он как бы совсем пробудился, он стал веселее, разговорчивей, полюбил долгие беседы с кем-нибудь наедине, и собеседники изумлялись той прозорливой сердечности и непонятной влекущей силе, которая таилась в его словах. Никто из них не мог знать, что Цай Сунгу на земле этой рожден был поэтом. У него появилось много друзей, к нему шли за советом, — ибо людей всегда тянет к просветленности тех, кто окончательно отступился от надежд собственной жизни и за этими пределами обрел что-то другое. Он был небольшого роста человек, еще моложавый и стройный, со сверкающими черными глазами и удивительной, грустной и нежной улыбкой, заметив которую людям тотчас же хотелось спросить, не случилось ли у него какой беды.
Но эта чуть потеплевшая, трепетная жизнь его продолжалась недолго. К зиме Сунгу заболел, его постигла та же болезнь, от которой скончался его отец. И вдруг невыносимая тревога охватила его. Он достал из чемодана, на дне которого лежало убогое белье холостяка, две ясеневые дощечки от погребальной урны матери и тряпичный сверток с кривым лезвием серпа. Никому ничего не сказав, он бросил все и налегке поехал в шахтерский городок Найхоро-Танзан.
В пути поезд часто застревал в снежных заносах, и Сунгу тревожился, исходя кровавой мочой, что не успеет доехать до места своей последней цели.
Где-то и когда-то (тихо клубится покров времени над летящей землей) кто-то проявил бессмысленную жестокость, и детская головка, еще живая и постигнувшая всю меру последнего ужаса и боли, с глухим стуком пала щекою на твердый пол. И тот немой ужас, объявший душу ребенка, жил еще какой-то краткий, непостижимый миг, пока хохочущая смерть не унесла в своих объятиях перерубленное чудо жизни. Этот миг теперь решал все, и не откликнуться на страшный вопль сестры было нельзя.
Он прибыл в городок при слабом свете февраля — в темный месяц на Сахалине, когда пухлые сугробы и близкая к земле темень сливаются вместе, порождая дни, более похожие на серые ночи. Рабочий железной дороги в черной замасленной одежде объяснил ему на станции, как пройти к дому старой лекарки и прорицательницы.
То был длинный одноэтажный барак японской постройки. Сунгу толкнул дверь, на которую указала ему румяная сопливая девочка. Он оказался в сенцах, в глухой темноте, где его охватили удивительные, давно позабытые им запахи — сена, увядающего осеннего сада и еще чего-то неведомого и сладкого. Сунгу наступил на кусок угля и, пошатнувшись, чуть не выронил лезвие серпа, которое он сжимал в руке, на всякий случай заранее развернув из мешковины.
Перед ним вдруг стукнула открываемая дверь, и в тусклом проеме Сунгу увидел маленькую, согнутую пополам старуху.
— Что за человек? — с веселым, птичьим звоном в голосе вопросила старуха.
— Больной, — тихо отозвался Сунгу.
— Проходите в комнату, а я уж прилягу, очень холодно у меня, — извинялась старуха, поворачиваясь в дверях и прошмыгивая назад.
Сунгу переступил порог и, не в силах больше стоять, привалился к стене, а затем медленно сполз по ней на пол. Однако он тут же справился и сел, низко клоня голову над коленями. С невнятной пристальностью долго наблюдал, как стекает с резиновых сапог вода на скобленные доски пола. Сжимая покрепче оружие, он с сомнением покачал головой.
— Этот красивый человек… как будто видела его где-то, — бормотала между тем старуха, возясь под ватным одеялом и снизу, с подушки, внимательно разглядывая пришельца. И тут она увидела ржавый обломок серпа в его руке и вмиг привскочила и села, дугою согнувшись над одеялом, касаясь его острым подбородком.
— Ты пришел, чтобы убить меня этим железом? — испуганно спросила она. — О, я знаю, что умру от железа, давно знаю, но неужели ты сейчас вот и убьешь меня, сынок? Бог с тобой! Нету у меня ничего, коли ты грабитель, не беру я денег ни от кого!
— Не пугайтесь меня. Не бойтесь. Яблоко… упало в траву, — путая слова и сам не постигая их смысла, упо- енно забормотал Сунгу. — Кто меня поднял и положил сюда? Кто? Я ведь совсем больной, мама!
Тишина. Гудят пчелы в саду, в душистом яблоневом саду. Немая мать рубит где-то дрова: тум! тум! Она смотрит на сына с жалостью, ей не хочется, чтобы он попал между занесенным острым топором и колодой, на которой рубит дрова. Она отталкивает его в сторону и тихо говорит: «Нету моего хозяина. О Ян, ты бы меня защитил!» И Сунгу тогда вспоминает, что никогда доселе не слыхал голоса матери. И вдруг видит перед собою сгорбленную и тощую, как ведьма, старуху, которая наклоняется к нему и берет его руку, чтобы пощупать пульс.
— Где он, убийца? — спрашивает тихо Сунгу, отталкивая ее. — Пусть Ян выйдет сюда. Я Цай Сунгу.
— А… ах! Цай Сунгу! — всплеснув руками, как ворона крыльями, вскрикивает старуха. — Это ты?! Я давно знаю, давно жду тебя! Ты болен, и я должна тебя вылечить! О, я одна, только я одна на всем свете могу вылечить тебя, знай же это, Цай Сунгу! — И старуха осклабилась в радостной беззубой улыбке.
— Яблоки и трава, бабушка… В каменной щели надо ломать. На осы… на оспу, — опять в забытьи залепетал Сунгу, с большим усилием вскидывая голову и обморочными, непослушными глазами окидывая серое жилье гадалки.
Вскоре он пришел в себя и узнал, что все было напрасно. Старый Ян, неотомщенный детоубийца, кончил легкой смертью прошлым летом. Великий грешник умер, надувшись хмельного пива и уснув за конюшней на земле, затылком к солнцу.