Выбрать главу

— Андрюшка еще молодой! Ему только шестнадцать будет, а мне уже двадцать шесть! — кричал Пан, искривив от обиды лицо. — Я уже старый! Если мне сейчас не удастся на учебу, то все ухнуло, считай, в болото!

— Но у тебя с русской грамотой не шибко, — увещевали его товарищи. — Не поступишь ты на рабфак, а направление одно понапрасну испортишь! И ты уже матерый, на ногах стоишь. А Андрюшка сопляк еще. Так пусть учится малец! В люди выходит.

— А почему ему такое счастье, а мне нет? — кричал Пан.

— Слушай, брат! Какое счастье у всех у нас, ты сам знаешь, — обратился к нему Тимоша Эм, комсорг коммуны. — Все мы и сироты, и батраки, и дети батраков. Жизнь была собачья. Так пускай будет среди нас хотя бы один счастливчик! Пусть поедут учиться самый счастливый и… — тут Тимоша оглянулся, нет ли поблизости Мансама, потом тихо закончил — и самый несчастный.

— А я, значит, ни то и ни се, да? У-у! — Пан горько разрыдался, уткнувшись лицом в нары…

Мансам находился в это время во дворе, сидел на камне, сжав голову руками и глядя в землю.

Выскочил из казармы вприпрыжку Андрей, подбежал к нему, бросился на колени и обнял его за шею.

— Ты, щенок лопоухий, чего сидишь? Кричи «ура»! — шумел он, глядя на товарища влажными от слез глазами. — Мансам, брат! Мы с тобой поедем учиться!

Так сама собою решилась судьба Мансама.

11

И вот прошло много лет, В тридцатые годы, когда они, окончив уже рабфак, учились в Дальневосточном университете, произошел однажды между друзьями следующий разговор.

— Помнишь, Мансам, как мы в коммуне жили? Эх, покупали в лавке белые булки, уходили в лозняк на берег Амура и там пировали, — говорил Андрей, студент словесного факультета.

Учение ему давалось тяжело, от бесконечных занятий и постоянного недоедания у него кружилась голова, отказывалась работать, и он тогда наголо сбрил волосы. Он считал, что так будет легче, да и на танцы в таком виде не пойдешь. Сразу две цели оказывались достигнуты: убит наповал соблазн — и хорошее воздушное охлаждение для горячей головы! И вот, на клоня эту блестящую круглую голову к другу, голодный студентик предавался воспоминаниям:

— Булки те были такие мягкие и упругие! Сожмешь ее рукою, а она вся там, в кулаке. А отпустишь — снова распухнет, вот диво-то какое! Я бы теперь пощупал такую булочку…

— А я часто представляю себе, — отозвался Мансам, поднимая глаза и отодвигая книгу, — как мы с сестрой пекли картошку в золе. Горячая была, с корочкой!

— Слушай, Мансам, а где теперь твоя сестра? — спросил Андрей. — Летом ездил к брату, не видел ее что-то в колхозе.

— Уехала в Тетюхе, — неохотно отвечал Мансам. — Замуж вышла, еще один ребенок родился.

— А вот помнишь, съездил ты тогда к матери… — осторожно начал Андрей. — Что с ней стало? Что там у вас было все-таки?

— Ничего, — ответил ему друг.

— Тайна госпожи Бовари, — пробормотал себе под нос Андрей и склонился над толстым учебником.

Но не успел он как следует погрузиться в его бездонные недра, где не пахло ни булками, ни печеной картошкой, вдруг услышал взволнованный, тихий голос друга:

— Я тогда приехал в городок утром и полдня просидел возле станции. Все не решался идти. Жара стояла страшная, а я надел телогрейку. За пазухой, под телогрейкой, висел у меня в петле молоток, я подобрал его по дороге на одной станции. Впоследствии я узнал, что такую же петлю под одежду пришил себе Раскольников. Только у него там висел топор.

— Ну и что дальше? Ты пошел к Быку Пя и тяпнул его молотком? — привскочил с места Андрей.

— Нет.

— Жаль! Уж я бы его прикончил, точно тебе говорю, — кровожадно уверял студент. — Что же тебе помешало?

— Цыганская свадьба. Я тогда на все решился и уже подходил к дому Быка, когда увидел эту свадьбу. Там^ на окраине городка, был большой пустырь, а за пустырем находилась слободка из саманных домиков. Дома стояли без ограды, без дворов, неуютные такие. И жили там, по-видимому, оседлые цыгане, и была у них свадьба. Перед одним домиком горел костер, через него прыгали лохматые ребятишки. На крыльце сидели цыгане с гитарами, пели, стучали, играли, а перед ними танцевали женщины, дергали плечами, крутили юбками. Не знаю, может быть, то не свадьба была, просто праздник какой-нибудь или гулянка… Но я решил почему-то, что свадьба.

— Ну и что? При чем тут свадьба, если даже и свадьба? — удивился Андрей.

— Понимаешь… вспомнил я тогда одного цыганенка. Подумал вдруг: а что, если этот парень сейчас живет здесь и вот женится… Мысль была странная, конечно, но… — Мансам умолк и задумался.

— А что это был за цыганенок?

— Да так… Долго объяснять. Словом, не стал я никаких глупостей делать, Андрей, — махнул он рукою и уткнулся в книгу.

И Мансам вновь вспомнил тот печальный день, когда встретился с цыганским пареньком. И крик кукушки, которая была не то сиротою, забытой родной матерью, не то бесчувственной матерью, которая подкинула своих детей в чужое гнездо.

Андрей ждал продолжения рассказа, но, так и не дождавшись его, с досадой и сожалением посмотрел на друга: теперь из него слова не вытянешь. Таков уж был этот человек! И, вскоре примирившись с тем, что и на этот раз тайна друга не раскроется, студент вздохнул и, набравшись решимости, пал всей грудью на огромный учебник. Однако через несколько минут он снова отвлекся и вдруг произнес, щупая руками свою обритую голову:

— Иудушка Головлев.

— Что — Иудушка Головлев? — рассеянно спросил Мансам.

— Я, говорю, стал теперь лысым, как Иудушка Головлев.

— А он разве был лысый?

— Наверное. Точно не знаю. Но кажется — да.

И после этого наступило более продолжительное молчание…

И вновь видел Мансам, как это происходило там, на окраине пустыря, перед глиняным домиком. Туда доносилась цыганская музыка и залетали волны пахучего дыма от их костра.

12

Домик этот был особенно убогий, составленный из двух частей, соткнутых одним углом в виде буквы Г. Саманные стены жилища были брюхаты, кое-как слеплены. Казалось, их можно обрушить одним ударом ноги.

В пыли перед раскрытой дверью играли двое детей — полуголые загорелые девочка и мальчик. Девочка была его родной сестрой, Мансам сразу узнал ее. Вглядевшись же в мальчика, он испытал сложное мгновенное чувство: жалости, родства и отвращения.

Вдруг в дверях показался он, Пя Гир. В линялой майке, сильно похудевший, небритый, с ведром золы в руке. Он сразу же узнал гостя и, выкатив глаза, молча смотрел на него. Затем поставил ведро у порога и скрылся в глубине дома.

Минуту в доме стояло безмолвие. Лишь вдали гремела цыганская музыка над пустырем, подгоняемая частыми ударами бубна. Дети с любопытством смотрели на незнакомого человека.

И тут выбежала из дома она. Нечесаная, изменившаяся. Один рукав кофты был закатан, другой спущен.

— Ты пришел, Мансам… Зачем? — горько спросила она.

— Здравствуйте, матушка, — тихо произнес сын.

— Ага… Только сразу скажу тебе, что он не виноват. Мне бы он признался… А ты вырос, сынок, какой большой уже! Я знаю, зачем ты пришел. Но ты сначала спроси у него. Правда, спрашивать мало толку у дурака. Он и сам точно не знает, виноват или не виноват. Как нарежется пьяный, так ничего не соображает, точно и на самом деле бык. Попробуй сам спросить у него, может, добьешься толку. Только не убивай его, Мансам! Зачем те- бе держать ответ за этакую дубину!

— Матушка, я не стану его трогать, — угрюмо ответил он.

— Знаю! Зна-ю!! — вскрикнула тут мать и, схватившись за голову, опустилась на корточки. — Ты пришел меня судить! Ну и суди, сынок! Суди! Вот я, собака, а вот мои щенята ползают! — показала она пальцем на испуганных ее криком детишек.

И вдруг она метнулась вперед и крепко обхватила ногу сына. Припав лицом к его колену, она забилась и негромко, дико и сдавленно вскрикнула. Он схватил ее за плечи и попытался оторвать от себя, но она не далась.