— Ты должен судить меня, в этом только мне облегчение, сынок, — бормотала она, не поднимая головы. — Сколько раз я хотела сама приехать, да не могла, не могла!
Мансам дотронулся до волос матери. Они были сухие, наполовину седые. С великой тоскою оглянувшись вокруг, он увидел, как вдали в розоватой жаре расплываются странные стены, крыши и деревья незнакомого города. Через обнаженный до мертвой пыльной глины пустырь летел призрачный дым от костра. Испуганные дети убежали за угол дома. И ликовала, гремела цыганская музыка вдалеке. Звучали бубны, заунывно тянули гортанные дрожащие голоса.
Он нагнулся и решительно, силой оторвал мать от себя. Она повалилась боком на землю. Мансам поднял ее и помог перебраться на порожек дома.
— Матушка, я ухожу, — сказал он. — Рад был повидать вас. Все у нас хорошо. Я работаю в коммуне… Сестра пристроена. Я ее не оставлю. Прощайте…
— Нет, ты не должен так уходить! — вскрикнула мать. — Разве же я когда позабуду, как ты плакал на
пароходе, не хотел меня отпускать! О горе, горе!..
И плачущая мать начала подниматься с порога, хватаясь за косяк, медленно, словно перемогая бессилие после тяжелого недуга. Тогда Мансам, чувствуя, что сейчас жалость сомнет его и он страшно закричит и расплачется как ребенок, пошел прочь от дома, не оглядываясь.
Сзади наступила тишина, вдруг смолкла цыганская музыка. Тишина была загадочная, жуткая для Мансама. Словно целились в спину ему из ружья или подкрадывались неслышно, чтобы ударить по затылку. Ему хотелось быстро обернуться, посмотреть назад. Но он знал, что если сейчас оглянется, то может увидеть такое, от чего уйти будет уже не в силах. И тогда жалость убьет его. Он уходил от этой жалости, которую вызвала мать. Уходил потому, что хотелось ему быть свободным и что-то еще неведомое, удивительное узнавать в людях. И тут снова взмыла дружная ликующая песня цыган. И она провожала его, пока шел он через широкий жаркий пустырь.
Рассказы моего отца
Моему отцу недавно исполнилось семьдесят лет.
С детства я слышал его рассказы, помнил их, но только недавно почувствовал в них что-то особенное. Сначала истории отца казались мне очень далекими, а потом открылось, что они незаметно стали как бы моими собственными. И тогда, уже в пору своей зрелости, я вдруг по-новому рассмотрел отца и как бы изнутри, через самого себя, постиг его человеческую натуру. И все то, что пережил, что любил и к чему стремился мой отец, стало для для меня особенно дорого, как факты моей собственной судьбы. Его нелегкий жизненный путь, скупо запечатленный всего в нескольких рассказах, многое прояснил и для осознания моих собственных путей и постижений: представляя детские и юношеские мытарства отца, я теперь яснее понимаю цену того, чем сам владею.
Занятый учительской, а впоследствии партийной работой, отец бывал погружен в свои дела, не особенно вникал в наши детские и долгое время находился от меня в некотором душевном отдалении. Затем обстоятельства жизни разделили нас пространствами и годами разлуки. Но теперь, в преклонном возрасте, он снова живет вблизи меня, и я опять могу с счастливым вниманием слушать такие знакомые мне истории. Больше того, я могу уже сам рассказывать их, выстраивая повествование в некоторой последовательности. Чего никогда не было, когда рассказывал сам отец — с пятого, как говорится, на десятое.
Дядя
Он появился однажды среди бела дня, шел к дому через двор, не обращая внимания на собачонку, которая хрипела от ярости и совалась ему под ноги. Одет он был в европейскую пару с жилетом, по животу цепочка от часов, но длинные волосы его были собраны на макушке в тугой узелок и проткнуты оловянной шпилькой.
Дядя (дядя моего отца) в 1918 году прибыл из Кореи за своим старшим братом. Тот, как было принято тогда у безземельных крестьян, пошел бродить по белу свету, чтобы «денег наворотить», пробрался через Маньчжурию в Россию, а дома остались жена и двое детей. Дяде было в то время тридцать пять лет — он был стройный, крепкий, с черными, закрученными в стрелки усами. Дядя тоже был женат, и ребенок имелся, а отправился в путь он потому, что не вынес, как говорил сам, жалоб и слез невестки, которая одна мучилась с детьми. Но, приехав в Россию и с трудом отыскав брата, он нашел его возле другой женщины, от которой тот заимел уже троих сыновей. Среди них вторым был мой отец.
Когда дядя подошел к дому, с крыльца навстречу сбежал, тяжко затопав ногами, приземистый крестьянин в широких холщовых штанах с заплатками на коленях. Братья схватились за руки и, склонив над ними головы, молча заплакали. Они не виделись лет двенадцать.
Моя бабка была вдовой, когда вышла за моего деда. Он батрачил в ее доме, и, когда умер хозяин, дед вскоре склонил ее к супружеству. Однако дом, земля и все хозяйство отошли в пользу сына бабки от первого брака. Моему деду досталась лишь не очень молодая, не очень красивая и весьма сварливая жена.
Давно отбившись от родни, дед к тому времени вступил побратимом в одну сильную фратрию, и его названые братья помогли ему обзавестись кое-каким имуществом, собрали денег, чтобы он мог арендовать землю. Так, с долгов и бедности, началась его жизнь с новой женою, пошли дети.
Моего отца по рождении крестили в православной церкви села Благословенного, нарекли Андреем. Однако в семье его звали и корейским именем, которое, переведенное на русский, означает — Каменный Тигр. Ему было шесть лет от роду, когда появился у них дядя. Отец ярко помнит, как встретились братья, как выглядел дядя в тот день, но родного отца память его сохранила плохо. Только заплатки на штанах да то, как он однажды дрался с матерью. Маленький Каменный Тигренок вцепился тогда в отцовские штаны, крича со страху, а тот, разъяренный, схватил его за шиворот и забросил в темный чулан.
Вскоре после приезда брата дед начал задумываться. Вначале он поддался на уговоры младшего брата и согласился вернуться к первой семье. Как было решено насчет новой семьи, осталось неизвестным. Бабка отрываться от своей родни не желала и детей отдавать мужу не собиралась. И дед впал в тоску. Однажды задумавшись, он так и не смог прийти в себя и к осени занемог. Он перестал разговаривать, отвечать на вопросы. Здоровый и сильный, никогда не болевший раньше, он сразу ослабел и слег. И вот теплым осенним днем, когда все были на уборке урожая, он тихо умер, отвернувшись к стене, скорчившись на убогой постели.
Дядя остался вместо своего брата. Трем своим племянникам — восьми, шести и четырех лет — он объявил, что теперь не покинет их, а после, как только «денег наворотит», увезет в Корею. Зиму все: дядя, вновь овдовевшая женщина и трое детей — прожили под одной крышей. Между дядей и хозяйкой шла непрестанная война. И вот весною мать решила вновь выйти замуж. Нашелся вдовец, который брал ее в дом со всеми ее детьми, но дядя не отдал их. Он объявил, что дети его покойного брата не будут есть чужой хлеб из милости. Мать ушла одна, но каждый день приходила назад и плакала, стоя у дверей. Однажды она тайком увела с собою младшенького, но дядя, узнав об этом, кинулся следом и к ночи вернулся с разбитой головою, держа на руках окоченевшего от страха мальчика. Он подрался с новым мужем невестки, однако своего добился — дети остались у него.
С этих пор и до возмужания племянников дядя находился с ними. Заработать денег и вернуться в Корею, где остались молодая жена и ребенок, ему так и не пришлось. По всему краю полыхала гражданская война, а затем и граница была накрепко заперта. Перебраться через нее — да еще и с детьми — было немыслимо. И дядя покорился судьбе. Вскоре он пристрастился курить опиум и играть в карты, проигрывая все, что зарабатывал сам, а впоследствии и то, что зарабатывали его подросшие племянники.
Хунхузы
В те времена корейские поселенцы на Дальнем Востоке делились на два неравных сословия. К одному, имущему и крепкому крестьянству, относились старожилы, переселенные еще в прошлом веке при царе. Они имели собственные наделы, были крещены и, живя бок о бок с русскими переселенцами, изрядно обрусели. Ко второму, малоимущему и безземельному сословию, относились те, которые хлынули в Россию после оккупации Кореи Японией, то есть в десятых годах нового века. Они и составили батрацкую и арендаторскую голь, работавшую на хозяев исполу.