— А-и скажите, девки, детей у вас в странах крестят али нет?
Японка с почтительным вниманием, хлопая ресницами, взглядывала на старуху. Рула закусывала нижнюю губу, накрывая ее верхней, и с любопытством оборачивалась назад.
— Детей, говорю, крестят у вас на родине, в церквах- то крестят ай не крестят? — наклоняясь вперед, допытывалась бабка. — Али у вас тоё не положено? Может, партейные ваши не велят?
В палате поднимался смех; Рула, округлив свои черные, как уголья, глаза, с удивлением озиралась вокруг, а японка, смешливая по натуре, поддавшись общему настроению, не выдерживала и тонко хихикала, прикрыв нос рукавом халата.
Мариночка оборачивалась на шум, не желая, однако, выпускать соска, отчего нежная грудь мамаши с громким чмоком выскакивала из жадных губ девочки. Довольная и уже сытая, она откидывалась назад, выгибая короткое тельце, и долго рассматривала публику, переводя глаза с одной фигуры на другую.
Однажды в палате зашел разговор о гречан. То был скучный для самих собеседниц разговор, обсуждалось непрочное семейное положение Рулы, лениво спорили о том, останется с нею муж или бросит. Тянулись томительные часы после обеда, перед приходом посетителей.
Нюся Петровна, седовласая сорокалетняя красавица, была уверена, что Рула останется без мужа. У них, у капиталистов, никакой жалости нет, приводила Нюся Петровна свои доводы, а ему, мужу гречанки, нужен наследник, вот и соображай, что будет. Нюся Петровна возлежала на подушках и, шевеля над собою полными белыми руками, подравнивала пилкою ногти. Закончив на одном пальце, подолгу рассматривала результат работы.
Далее, ни к кому, собственно, не обращаясь, она начала говорить об изменах мужей, о ненадежности их и природной слабости «в этом деле»… Спокойный, грудной голос, глубокие сытые вздохи — у Нюси Петровны на все случаи жизни имелись готовые формулы, и по вопросу о супружеской неверности у нее нашлась краткая, но многозначительная формула: погулять можно, но в меру.
Кто-то с нею заспорил — кажется, тщедушная женщина в зеленом в горошек халате, Марья Павловна: как же так? Живи, значит, устраивая друг другу пакости, лишь бы было шито-крыто? — возмущалась тощая, унылая астматичка. А те, что всю жизнь верны семье, выходит, идиоты? Нюся Петровна шевельнула концами своих густых красивых бровей: ну, таких мало на свете, а если они и есть, грош им цена в базарный день, потому что если сами не умеют пользоваться своей жизнью, то их благоверные все равно где-нибудь на стороне да попользуются.
Зеленый халат с гордостью заявил, что пусть там как угодно сходят с ума, бесясь с жиру, а вот она уже больше полувека верна памяти своего мужа, которого убили кулаки во время продразверстки.
— Да слышали мы все вашу историю, уже сто раз слышали, — спокойно перебила ее Нюся Петровна.
Не шелохнувшись на подушках, оберегая сердце, она плавными движениями продолжала подпиливать и ровнять, переводя глаза с одного пальца на другой, пощелкивая ногтями…
И Валерия вдруг вспомнила, как на последней вечеринке муж, танцуя с женой своего приятеля-журналиста, долго притоптывал у дивана, обняв партнершу, — и полная грудь этой женщины тесно приникла к груди мужа, бесстыдно приплющилась… Танцуя, они глядели в разные стороны, но, закончив танец, на какое-то мгновение уставились друг другу в глаза — и то, что заметила наблюдавшая Валерия в глазах мужа, вызвало в ней темную ненависть и ревность. С того вечера она невзлюбила эту свою знакомую, совершенно, впрочем, не дававшую повода к ревности, если не считать того единственного взгляда по окончании фокстрота…
Но тогда он был всегда рядом, и она могла быть уверена в нем. А теперь… что он делает теперь, там, в квартире, совсем один по вечерам…
Беспокойство и скучная тоска согнали ее с кровати, и она, запахиваясь в халат, побрела к выходу. В полутемном коридоре ее охватила нерешительность: куда идти, направо или налево. Светилась настольная лампа у санитарного поста. Стройная сестра Вера, туго охваченная халатом, склонилась над столом, что-то просматривая в журнале. Брякала суднами няня за полуоткрытой дверью служебной комнатки. Понурившись, Валерия тихонько пошла налево, к светившемуся в конце коридора окну, где стояла старая инвалидная коляска. Вот к чему приходишь, оказывается, в конце концов: к обычной бабьей ревности, к тревоге из-за того, что муж может гульнуть на свободе… А у самой почки сохнут. Глупо. Грустно. Зачем?
Не доходя до инвалидного кресла, Валерия вдруг услышала торопливое, невнятное бормотанье. Женский возбужденный голос взахлеб произносил что-то похожее на стихи. Двери всех ближних палат были плотно закрыты вокруг ни души. И Валерия догадалась, что за высокой спинкой кресла кто-то прячется, разговаривает вслух сам с собою. О чем? Однако уж совсем удивительным было то, что эта уединившаяся женщина и впрямь читала стихи — Валерия стала различать слова, подойдя еще ближе. То были детские стихи про какого-то мишку и лисицу: «…поскакали по кочам вприпрыжку и увидели глупого Мишку, перед лужею Мишка сидит…» И тут Валерия за краем спинки увидела уголок колена, прикрытый серой потертой тканью больничного халата. Затаив дыхание, Валерия подошла еще ближе и заглянула поверх спинки инвалидного кресла. И увидев рыжеватые, реденькие крашеные волосы, у корней совершенно седые, поднимавшиеся спутанными лохмами. Две старчески сморщенные руки мерно отмечали такт стихов, соприкасаясь кончиками пальцев.
А лисица веселится, забавляется лисица…
Все так же крадучись и бесшумно Валерия отошла от кресла и направилась к другому концу длинного, во весь корпус, больничного коридора. У санитарного поста сестра, изогнув затянутый в белый халатик стан, дозировала шприц, держа его перед глазами: серебристая струйка жидкости брызнула дугою из кончика иглы и, рассеявшись на сверкающие капельки, растворилась в воздухе.
Сестра Вера, эта красивая, томноглазая блондинка, собиралась кому-то сделать укол и вовсе не подозревала, что в каждом из ее подопечных, пусть даже в парализованной, лежащей на надувных подушках старухе, таится страшная, могучая и яростная сила, дикая жажда жизни, которая, дай ее возможность материализоваться, непременно выглядела бы самым страховидным чудовищем, динозавром с огромными зубами и неодолимой броней — чего доброго, клацнул бы этими зубами и отхватил руку вместе со шприцем.
И Валерии припомнился сон, виденный недавно: из ее тела, прямо сквозь белую больничную рубаху, пророс мясистый зеленый стебель, набухший прозрачным обильным соком. Два крупных листа, похожих на листья бегонии, качались на этом стебле. Лечащий врач ее, Анна Петровна, будто бы сказала ей с непонятной усмешкой: «Как вы будете жить с этаким уродством. Надо оперировать». Но во сне Валерия знала, что вся ее жизнь сосредоточилась в зловещем этом стебле, в его прозрачном соке и в двух жалких и ужасных листочках. И, бережно прихватив листочки, оберегая их, чтобы не осыпались, она прижала к себе этот противоестественный зеленый росток и отшатнулась от Анны Петровны с таким чувством, с таким жутким чувством…
У выхода из отделения, на красных низеньких креслах центрального вестибюля сидели две серые поникшие фигурки; одна из женщин была больная из палаты Валерии — курносая, пожилая молчаливая Лиза. В часы посещений, когда возле кровати Нюси Петровны собиралась чуть ли не вся семья, когда приходил японец со своим бодрым «маси-мосо», когда Рыжий пристраивался на стуле, сплетя свои длинные ноги, Лиза отворачивалась к стене и с головою накрывалась одеялом. К ней-то никто не приходил в эти самые веселые для больных часы. Муж ее погиб в последний месяц войны, с тех пор она дважды выходила замуж, и все неудачно — мужья умирали. Детей у нее не было. Замкнутая, тихая, иногда вдруг глуповато улыбавшаяся, с заметной жадностью поедавшая свои порции в столовой, Валерии она казалась живым воплощением бессловесного, тупого горя. Три грубые, ровные морщины уныло пересекали ее низкий лоб.
Валерия прошла мимо неподвижных, сосредоточенно молчащих женщин, каждая из которых смотрела куда-то в свою особенную точку пространства. Миновав центральный вестибюль и ступив в другую половину больничного коридора, Валерия остановилась и прислонилась спиною к стене. Силы вдруг оставили ее, она испытывала почти физическое ощущение обреченности. Это ощущение было настолько же ясно и внятно, как и запах лекарств, разлитый в недвижимом воздухе больницы. Смех гречанки, прозвучавший где-то недалеко, был вне пределов этой обреченности, а в пределах ее лишь приплясывали в тусклом блеске линолеума какие-то невнятные черные звездочки. Обреченность имела вполне видимый образ и форму: бесконечно длинная квадратная труба больничного коридора с двумя окнами на разных концах. И некуда было вырваться из этой трубы, тускло освещенной желтым электричеством. Как зверь в клетке. «Мы с вами из одной клетки», — вспомнилось Валерии.