Рассказывая это ясным, веселым голосом, женщина вымыла мочалкой ванну, потом сполоснула мочалку, вытерла руки полотенцем и стала из него устраивать чалму на голове.
Валерия включила теплую воду и, не дожидаясь, пока наполнится ванна, влезла в нее и опустилась на колени. Глядя на горбоносое рыхлое лицо собеседницы, слушая ее, Валерия прониклась удивительным спокойствием и уверенностью в полной своей безопасности — чувством далекого детства, когда так же спокойно и уверенно ей становилось, если в комнате рядом была мать, чем-то занималась, не обращая внимания на дочь…
Горячая струя, шумно падая из крана, била по ее колену, растекаясь сверкающей пленкой по бледной коже; приятное чувство тепла шло от этого соприкосновения с водой все выше и выше по телу.
— А у вас что, с чем вы лежите? — тихо спросила она у женщины, уже заканчивавшей одеваться.
Запахивая серый байковый халат на своей округлой, как бочка, талии, опоясываясь, та жалобно сморщилась.
— Ой, деточка, у меня болезнь серьезная. Совнарком у меня не в порядке, опухоль какая-то в мозгу. Собираются лечить меня атомом, под пушку атомную хотят класть, да я не даю согласия. Уж больно страшно как-то: а вдруг шевельнешь головой или по ошибке не туда направят прицел, вот и пиши пропало. Меня уговаривают все, а я им одно: нету моего согласия.
— А эта опухоль ваша… может, незлокачественная? — неуверенно предположила Валерия.
— Кто его знает, какого она качества-то, разве мне скажут. Да мне и дела нет. Уж что там ни толкуй, а пойду-ка я лучше домой. Коли помирать, то лучше дома на своей постели, чем под этой поганой пушкой.
Удивительное открытие сделала для себя Валерия, сидя в горячей воде, слушая бодрый, добродушный, свежий еще голос…
— Скажите, а вам не жалко… — начала, но дальше не решилась выговорить Валерия. — Вам не страшно… — и опять она не смогла выговорить это слово.
— Как не страшно, деточка, страшно, конечно, — правильно угадав смысл вопроса, ответила женщина и вздохнула. — У меня и сейчас совнарком болит, терпения нету, а тогда, перед смертью, говорят, уж так болит, так болит, что человек криком заходится. Как же не страшно, детка…
Но что бы ни говорила эта добрая, простодушная толстуха, какие бы тревожные интонации ни придавала своему голосу, Валерия ясно видела, что она не боится — вернее, боится, но не так, не тем отвратительным, безграничным, все губящим страхом, знакомым ей самой.
Оказывается, возможно такое отношение к жизни, когда становится нестрашным, по крайней мере, не таким страшным, как для нее, Валерии Голицыной.
И когда незнакомка ушла, Валерия долго просидела не шелохнувшись, глядя на то, как подбирается к груди зеленоватая прозрачная вода. И ей в эту минуту хотелось заплакать теми безудержными обильными слезами, после которых все-все проходит… Хотелось быть толстой, уже старой женщиной, родившей многих детей; хотелось быть той неизвестной девушкой, у которой небольшой изъян фигуры, из-за чего шьет себе юбки с ватной накладкой. Она такая же, наверное, приветливая, и ясная, и простая, как ее мать, и что за особенное душевное устройство у таких людей, почему им сама смерть не страшна, думала Валерия.
Навестили Валерию друзья по работе, она немного посидела с ними внизу, в холле. Большеротая, стройная Любочка Кислова, сидя на низеньком кресле, мрачно оглядывала странное больничное сборище, щуря наведенные под ровно обрезанной темной челкой глаза, поглаживая гибкими пальцами свое высоко открытое полное колено. Два ее спутника, Толя Лисицын и Павлик Майоров, молодые мужички в широких галстуках, узлы которых были в кулак величиною, лепетали что-то веселое и глупое, и Валерия, давно уже отвыкшая от легких необязательных разговоров, с трудом сдерживалась, чтобы не отправить их восвояси вместе с их цветами, апельсинами и фруктовыми компотами.
Розоволицый, с заметным уже молодым брюшком остряк Павлик был начинен анекдотами, новостями, знаниями обо всем на свете, имел привычку говорить особым своим стилем.
— Представьте себе, — рассказывал он, — Ксения явилась на хипиш в мини-юбочке, седые власа свои по распустила на плечи… — Речь шла о каком-то вечере, который дал «шеф» в честь иностранных гостей. — А ножки у старухи, я сказал бы, весьма еще скульптурные.
— Вполне, вполне! — подтвердил Толя Лисицын, узко-губый сутулый верзила с брезгливым, унылым выражением лица, переводчик с арабского, коллега Валерии.
— Один мусье из Марселя спрашивает у меня, сколько лет этой девочке, — продолжал Павлик. — А вы же знаете, какой слух у Ксении: все слышит, все примечает! Как же! Хозяйка бала, жена своего мужа. Подходит к нам. Я, конечно, в мандраже. А Ксения… Этак с чистейшим парижским выговором: месье желает знать, сколько мне ле1? Шестьдесят один, промолвила она. И улыбочку. Мой француз стоит красный как рак. О, мадам, прекрасный возраст, промолвил он наконец. А у вас женщины как выглядят в таком возрасте, спрашивает она. У нас, мадам, в таком возрасте сидят у телевизоров, вяжут чулки и нянчат внуков, промолвил он…
— М-дэ… Уделал все-таки ее, — мрачно подытожил Толя Лисицын.
Валерия сердилась на них не из-за того, что они не понимали… Понять чужую боль никому не дано, и винить за это никого не стоило. Злили Валерию те улыбочки и взгляды, которыми обменивались ее друзья, как бы пытаясь подчеркнуть, что они-то совершенно непричастны к этому миру болезней, носилок на колесиках, уродливых пижамных костюмов… Что за взгляд был у этой Любочки Кисловой! С каким-то неприкрытым, жадным любопытством вглядывалась она в лицо Валерии, примечая все зловещие знаки болезни, и отводила в сторону глаза, нервно покусывая большие губы. Светлый пуховый свитер плотно охватывал ее плечи, высокую грудь, длинную талию, на тонкой цепочке свисал с шеи серебряный кулон с непрозрачным бледно-зеленым камнем, на шлифованной поверхности которого расплывались, словно две крохотные капельки крови, красные вкрапления.
— Что это? — спросила Валерия, рассматривая кулон. — Приятная вещица. Нефрит, наверное?
— Да, и хороший нефрит, — ответила Любочка. — Из Японии мне привезли.
Валерия наклонилась и близко поднесла к лицу камень. У нее были свои любимые камни: бледно-сиреневые аметисты, оставшиеся от матери, томные и спокойные, глубоко-синий, прозрачный, радостный сапфир, ее особенная гордость, и турмалин хладно-зеленый, и турмалин розовый — два одинаковой формы кабошона на разных перстнях, и кровавый рубин на качающихся сережках, и синий лазурит, осколочек темного горного неба… Нефрит же ей не попадался, нефрит ее судьба, злой рок…
— Китайские мудрецы, кстати сказать, считали нефрит камнем пяти основных добродетелей, — подхватил новую тему Павлик Майоров. — Промеж прочим, называли его «ию-ши», что на русском языке означает «не спеши, а то плохо будет»…
— Павлик, не трепись, вовсе не это означает, — фыркнув, перебила его Любочка Кислова.
— Ну, что-то вроде того… Энтот камень считался драгоценным, как золото и жемчуг, из него даже монеты вырезали…
Валерия вдруг закрыла лицо руками, в глазах ее все поплыло, волна дурноты заструилась по телу. Жизнь уходила, как вода из прозрачного стакана по мановению фокусника, та жизнь, которую растрачивают на цветные камешки, на глупые разговоры, на странные неуловимые сны, на зубную боль, на дым от погасшей спички…
11
Какой-то неугомонный воробей не давал ему все утро покоя. Проснувшись на рассвете, чирикал и чирикал на балконе — Олегу казалось, что над самым ухом, спрятавшись где-то за шторкой. И порою одинокий голос пташки начинал звенеть так громко, будто певец собирался разбудить весь мир или разлететься вдребезги; он верещал на два голоса — сначала тонко, словно птенец, а затем вполне мужественно: чип-чирик! Был выходной день, Олегу Клевцову хотелось поспать подольше, ночь накануне он допоздна просидел над статьей, однако воробей не дал ему залеживаться. В страстном чирикании было такое упоение жизнью, такая самодовлеющая уверенность звучала в этой утренней птичьей проповеди, что было совестно лежать праздным и бездеятельным в постели. Невольно захотелось на прохладный воздух, туда, где звучал отдаленный хор и других певцов утра: нежные посвисты скворцов, воронье ошеломленное и слегка глуповатое «кар-р», бульканье голубиной стаи на крыше. Олег, увидев розовое, расплывчатое пятно света на стене, представил, как сидит упоенный воробей где- то на балконе, окутанный розовым сиянием, и вскочил с постели, подошел к окну и откинул штору. Многоцветное, сверкающее утро хлынуло в комнату, наполнив ее перламутровыми сполохами неба. Широкий двор, дома, улицы города, видимые с высоты, были неузнаваемы, окутанные мягкой световой дымкой — прекрасным веществом рассвета. Олег распахнул окно, вмиг окатился свежей волной прохлады, рассмеялся и стал размахивать руками, нагибаться, приседать, прыгать по всей комнате, исполняя скорее какой-то небывалый танец, нежели делая привычную гимнастику. Затем направился в ванную и принял горячий душ, на завершение которого пустил ледяную воду, вытерся насухо — после чего ощутил внезапный, нетерпеливый приступ голода. Но в доме у него никакой еды не оказалось, и он, одевшись, отправился на улицу добыть себе какой-нибудь горячей пищи.