Он поцеловал ее в щеку и тут, захваченный врасплох нежным и знакомым запахом этой гладкой прохладной щеки, горько приник лицом к лохматой шапке и забормотал:
— Милая, родная, не уходи сейчас… Давай останемся. В последний раз… Неужели все умерло, мамуля, родная…
— Нет! Нет! Оставь это, — отстранилась жена. — Я не хочу… Ты нелепый человек, неужели не понимаешь? В какую минуту вспомнил, надо же! — возмутилась она.
— Да, ты права, как всегда, — с убитым видодо согласился Гурин и потупился, свесив голову с бледной лысиной на макушке. — Прощай, значит.
И она ушла, а он остался в жестокой тоске перед необходимостью что-то делать, собираться в дальнюю дорогу, тревожиться о том, как бы не забыть одно, другое… И эта тоска вскоре перешибла все остальные тревоги и печали, и он перестал думать о жене.
Решил предусмотрительно заправиться домашней едой, чтобы ночью в дороге не чувствовать себя голодным, варил пельмени, ел и, бегая из комнаты в кухню и обратно, вдруг налетел на фигуру в клетчатой рубахе, с подтяжками на штанах. Переведя взгляд выше, мимо блестящих зажимов подтяжек и белых пуговичек на клетчатой широкой груди, Гурин увидел скуластое лицо Петра Акимовича, седого соседа по квартире, его грустную и неопределенную улыбку человека деликатного и замкнутого. И, пребывая в некотором изумлении, Гурин вновь оглядел стоявшего перед ним Петра Акимовича с головы до ног и только на этот раз понял, что тот натянул черные носки и потому его ноги не видны в коридорной темноте. Выглядело это так, будто старичок был приподнят на своих широких и коротких штанах. Эффект этот почему-то рассмешил Турина, и он говорил, смеясь:
— Ну вы меня напугали, Петр Акимович, я даже похолодел весь.
— Чем же, позвольте вас спросить? — с ускользающей в сторону улыбочкой отвечал сосед.
— Да этими носками! Вы в них словно без ног.
— Носки как носки, — разглядывая свои ноги, спокойно возразил Петр Акимович. — Черные, правда…
— Никогда раньше не видел на вас.
— Ну, для чего вам обращать внимание на такие мелочи, — посмеиваясь и покашливая одновременно, ответствовал старик, не то возражая, не то одобряя непонятный для него пассаж соседа о черных носках.
— А я все это к тому, — стал уточнять Гурин, — что мы с вами вместе живем вот уже сколько лет? Больше семи! А я впервые обратил внимание, какие на вас носки!
— Ну уж, нашли, на что обращать внимание, — засмущался старик, переминаясь с ноги на ногу, улыбаясь и глядя в сторону.
— Вы не совсем меня поняли, — задушевно произнес Гурин, кладя свободную руку на крепкое плечо старика (в другой руке Турина было кухонное полотенце), — я к тому, что вот сколько мы прожили рядом в одной квартире, а друг к другу и не присмотрелись. А сегодня я уезжаю — и только сегодня мне пришло это в голову! Какова наша жизнь, а?
— И… надолго уезжаете? — с прежней осторожной улыбкой и частеньким похмыкиванием полюбопытствовал Петр Акимович.
— Навсегда, Петр Акимович, — просто и печально отвечал Гурин. — И, может быть, с сегодняшнего вечера никогда мы с вами больше не увидимся…
— Ну уж, ну уж… — укоризненно вытягивая трубочкой губы и покачивая головою, возражал Петр Акимович. — Приедете когда-нибудь, жена-то остается.
— В том-то и дело, Петр Акимович, что она остается, а я уезжаю навсегда. Ухожу я от нее, бросаю, так сказать.
— Ну уж, ну уж!..
— Право слово! Не верите? А знаете что? — вдохновился вдруг Гурин и забросил полотенце на плечо. — Давайте с вами посидим, а? Вы на работу не уходите?
— Да ведь… сегодня выходной вроде.
— Ах да! Ну и прекрасно! Вот и посидим, дорогой Петр Акимович! — суетился Гурин. — Вот я только пальто надену и сбегаю в магазин за вином… А то что это такое? Семь лет прожили, а друг друга не знаем. Ну и дела! Кем вы хоть работаете?
— Че… черчение преподаю в техникуме, — отвечал старик, заикаясь от растерянности и не зная, как ему быть под неожиданным натиском Турина. — Н-не пью я… водочки. Гм-хм!
— И я не пью! — обрадовался Гурин. — А коньяк, паршивец, дорогой стал, кусается. Что, если мы согласимся на бутылочку сухого? Грузинское, скажем, или болгарское, «Розову долину», а?
— Так ведь… — пожимал плечами Петр Акимович.
— Решено! — Размахивая полотенцем, Гурин направился к себе, но у двери остановился в смущении. — Я, знаете ли, сварил пельмени и поел уже, — заговорил он. — И посуду, тарелочки все вымыл и сложил… Не хочется мне снова возиться… В последний раз мыл, на прощанье ритуал совершал, так сказать… Вы понимаете?
— Не извольте беспокоиться, — успокоил его старик. — У меня все есть. Пойдемте прямо ко мне.
— Ну и прекрасно!
2
Гурин с веселой какой-то песенкой вышел из квартиры и побежал вниз по лестнице, продолжая бездумно напевать. Но на последней площадке, поворачивая вокруг лифтовой шахты, вдруг словно пронзен был сознанием нелепости своего поведения. Огромный кусок стены, крашенный масляной краской, тускло отблескивал светом, который просочился откуда-то в этот безоконный каземат, где густо воняло всякой дрянью и кошками. Придерживаясь левой рукою скользкой холодной стены, он соступил в эту вонь, которая была темна, плотно отформована в прямоугольные глыбы. И причудилось Турину, что во всем этом есть некая тоскливая безнадежность — словно всех, кто вынужден вдыхать эти миазмы, выходя из жилищ на улицу или возвращаясь домой, непременно ждет затаившаяся неудача или бездарное прозябание. Гурин осторожно нашаривал" ногами ступени: какая-то неправильность, вялое отчаяние и гибельное смирение были в том, что человек соглашался, утратив гордость, вот так вот ощупью пробираться по темной вонючей лестнице — и так изо дня в день.
По дороге к магазину, который был совсем недалече, Турину внезапно вспомнился пятилетний сын, запах его волос и нежная ложбинка на шее под затылком. И, отвернувшись к решетке забора, за которым лежал не- истоптанный снег, Гурин всплакнул, глухо завывая, потом тщательно вытер платком глаза и дал клятву никогда больше не позволять себе вспоминать сына. Эту клятву он впоследствии то и дело нарушал, но что-то все равно осталось от нее в сознании и в душе — по крайней мере, какая-то самая уязвимая часть его боли оставалась замурованной, под спудом, и тут сказывались или его разумная воля, или неподвластный этой воле щадящий инстинкт. А свидетелями его клятвы навсегда остались безлистый кленик за оградой, белый снег и пробежавшая' на поводке вслед за муругим лоснящимся пинчером девушка в завернутых над сапогами джинсах.
В магазине у винного отдела стояла небольшая очередь, но некто в кроличьей шапке и с отвислой губою попер без очереди, бесцеремонно протиснувшись к прилавку перед Гуриным. Он молча уступил хамству, однако очередь взбунтовалась. Ругали не столь наглеца, как Турина, проявившего попустительство. Между тем тот взял вино и, отходя, глумливо высунул и показал широкий язык женщине, стоявшей непосредственно за Гуриным и шумевшей больше всех.»В досаде она ткнула кулаком в спину Турину и попыталась выбросить его из очереди… И, уже отходя с бутылками, Гурин вздрагивающим от обиды голосом упрекнул ее:
— Как вы можете позволять себе такое, мадам?
— Я т-тебе позволю! — легко отбилась женщина, приземистая, широкозадая, в дряхлой цигейковой шубке.
— Откуда в тебе столько ненависти, тетя? — вдруг на весь магазин заорал Гурин.
— Я т-тебе покажу ненависть! — отвечала та, со стуком выставляя на прилавок пустые бутылки из сумки.
— Прощай, тетя! Не увидимся больше! Уезжаю от тебя в дальние края! — выкрикивал, войдя в раж, Гурин.
— Видали, племянник! Проваливай! — сердито, но уже без злобы в голосе гудела женщина.
Кто-то в очереди засмеялся, кто-то, проходя мимо, хлопнул Турина по плечу, дохнув на него горячим перегаром, хрипло прокричал ему в самое ухо:
— Прощай, мадонна моя!
С двумя бутылками в карманах Гурин вернулся домой и впервые ступил за порог комнаты, в которой жил холостяк Петр Акимович с сиамским котом Клаусом. Когда Гурин вошел, палевый кот с черной головою стоял на стуле на задних лапах и, поставив передние на подоконник, глядел на улицу. Обернувшись, он на секунду уставился в глаза Турину своими загадочными глазами, затем снова уткнулся носом в окно.