Выбрать главу

— Постой, друг, чего-то я все-таки не до конца понимаю, — засомневался Тянигин. — При чем тут совпадение? Зачем в Сарым-то приехал? Ко мне на работу или за этой девчонкой?

— И за тем и за другим, Данилыч.

— А девчонка-то на кой тебе?

— Если она жива и невредима, женюсь на ней.

— Вот те на! Жениться приехал. С одной еще не развелся, а уже на другой хочет жениться. Да ты что, влюбился в нее, паря, а нам тут голову морочишь?

— Какая там любовь, дорогой мой! Любовью я сыт, Данилыч, отлюбил я свою порцию, и хватит. Просто жениться, и без всяких там лишних соображений…

— Та-ак… Просто жениться, и все, — загудел Тянигин, оборачиваясь. — Интересно мне посмотреть на такого жениха. Так ты, значит, жених-спасатель?

— Эх,-а! Что тут такого, Данилыч? — вмешался Иван. — Жениться — не переломиться. Ты не робей,— бодро обратился он к Турину. — Женишься без всякого звука. А, быват, не понравится — в горы можно сбежать, к охотникам. Тут у нас все можно. Я сам с первой не разведенный, а уже третий раз женат.

— А ну вас, дурачки! — рассердился Тянигин. — Болтаете. Несерьезно все это, Юрий Сергеевич. Впрочем, думаю, это штучка твоя новая, чтоб голову людям морочить. Баламут ты хороший, Юрий Сергеевич. Ох, далеко заведет тебя это баламутство, вот чего боюсь.

— Значит, не понял ты меня, Алексей Данилыч.

— Вероятно.

— Настроение тебе испортил?

— С чего бы?

— Я человек наблюдательный. По лицу вижу.

— Устал немного. Это есть…

— Как тут у вас пусто, Алексей Данилыч! Едем, едем, а человечества нет. Поселки как вымерли. Только собаки одни. Какие огромные!

— Волкодавы сарымские. Чистое зверье.

— Позволь мне спеть, Алексей.

— А ты и поешь? Ну, давай.

И Гурин, прокашлявшись, запел приятным тенором:

Ах ты, ноченька — ночка темная…

Откинувшись на заднем сиденье машины, он пел, и тоска на сердце была у него безмерная, и от этого песня у него выходила лучше, и он пел, закрыв глаза.

7

Поселок, куда прибыл Гурин, считался центром одного из районов Сарымской области. Расположенный в долине, окруженной безлесыми горами цвета высохшей глины, поселок был небольшим — всего на полчаса неторопливой ходьбы от одного конца до другого. Имелись в нем райком с райисполкомом, расположенные в общем бревенчатом одноэтажном здании, перед которым была просторная площадь. По краю ее со стороны рай- комовского здания на железных столбиках висели щиты с изображениями стрелок, указывающих рост производства промышленной и сельскохозяйственной продукции. Посреди площади был возведен деревянный постамент, раскрашенный под мрамор, и на нем возвышался силуэт героя гражданской войны Лазо, вырезанный из фанеры и раскрашенный под бронзу. Силуэт поддерживался сзади каркасом из деревянных брусьев. Все это художество — и временный фанерный памятник, и стенды — было выполнено местным художником-самоучкой, горько пьющим человеком. Оплачена была эта работа из директорского фонда ПМК, возглавляемого Тянигиным, который с юности почитал героя-партизана, сожженного японцами.

Недалеко от памятника, следуя по кругу, располагались столовая, универмаг, ларьки и гостиница, на фасаде которой висел большой щит с изображением уносящейся в небо космической ракеты (также произведение местного самоучки). Площадь пересекалась магистральным шоссе, вдоль которого тянулась по обе стороны центральная улица. По заборам были развешаны рекламы сберкассы и плакаты службы безопасности дорожного движения. Один из плакатов особенно привлекал внимание своим остроумным, хотя и несколько загадочным содержанием:

ВОДИТЕЛЬ!

НЕ ПРЕВЫШАЙ ЗА СТО — ПРОЖИВЕШЬ ЗА СТО.

И изображен был за рулем машины подмигивающий одним глазом седобородый веселый старик.

Дома поселка были одноэтажные, обычного сельского вида, с широкими дворами и большими огородными участками, и лишь на бугре подымался квартал многоэтажной застройки из типовых двухэтажных домов, словно первые шеренги урбанистической цивилизации, добравшейся и до этой районной сарымской глуши.

Улицы поселка большую часть рабочего дня были пустынны, редкие прохожие шли по краю асфальтированного магистрального шоссе, по которому с ревом проносились тяжелые грузовики и рефрижераторы чужедальних трансагентств. По дворам и по запутанным переулкам бегали дети, бродили с мрачным и тоскующим видом косматые сарымские волкодавы, иногда брехали на прохожих или, исполнившись внезапной ярости, вдруг с хриплым ревом кидались к проезжающим машинам и долго мчались рядом, косясь на бешено вращающееся колесо, словно намереваясь вцепиться в него зубами. Выказав в должной мере свою непримиримость и усердие, собаки отставали и возвращались назад с утомленным, безразличным видом. На днях какая-то наиболее глупая и невезучая из них не рассчитала своего разбега, влетела под грузовик, а после, с раздавленной спиной, отползла в канаву и долго подыхала, вознося свои жалобы к небу. Подошли чл постояли возле нее дети со школьными ранцами на спинах, ушли; посмотрели издали другие собаки и разбежались, не желая ничего общего иметь с этой окончательной жизненной катастрофой. А на утро следующего дня в канаве валялся закоченевший труп с оскаленной пастью, на котором ветер шевелил лохматую черную шерсть, и от этого смерть казалась не совсем реальной, ибо ей более свойственна совершенная неподвижность.

Шагах в двадцати от мертвой собаки стояло небольшое придорожное дерево — уснувший на зимней стуже тополь, и мимо него проехал верхом смуглый, широкоскулый сарымец, и лошадь, вдруг заметив собачий труп, шарахнулась в сторону, и подвыпивший всадник, доселе дремавший в седле, не успел отклониться от густых и гибких ветвей дерева, и только чуть отвернул лицо в сторону и с шумом продрался сквозь них, слегка покачнувшись на коне. Рассердившись, всадник поднял плеть, стегнул ею по светлому крупу мохнатой лошаденки, и та присела, зачастила ногами, немного прошла боком, изгибая шею, а потом понеслась скованным неловким галопом… Глядя в окно вслед удалявшемуся сарымцу, Гурин покусывал конец авторучки и раздумывал, стоит ли написать ему в письме об этом всаднике и об этой мертвой собаке у придорожного тополя, но потом решил, что не стоит отвлекаться на подобные мелочи — он опять писал письмо Елене…

Прошло две недели, как Гурин гостил у Тянигина, за это время он почти не выходил из дома, потому что стояли мглистые сорокаградусные морозы и ему было страшно даже выглянуть на улицу. Лишь однажды Тянигин вывозил его в машине охотиться на куропаток да несколько раз вечером после работы катал его по шоссе — Алексей Данилович брал с работы машину и водил ее сам. Остальное время Гурин стряпал, чтобы угодить Аиде, и писал свое длинное письмо Елене. Первое, что начал он в пересадочном аэропорту, так и осталось недописанным на полуслове, он не стал его заканчивать, а принялся за новое.

«Моя прекрасная Елена, как далеко ты от меня и как это хорошо. Отсюда ты вновь кажешься прекрасной, как некая твоя тезка, неверная жена спартанского царя, из-за которой было пролито столько крови, но которой впоследствии все простилось лишь за то, что она была так хороша. Пространство отделило тебя, и та безнадежность, которая лежит между нами, как бы снова вернула мне те чувства, что украшали самое начало нашей любви. И я испытываю нежность даже к этой бумаге, ведь она, возможно, попадет в твои белые ручки, которые я сейчас смиренно целую. Здесь, в этой удивительной стране с дикой природой, я чувствую себя так, как если бы очутился на другой планете и даже более того — совсем в ином измерении, чем то, в котором ты сейчас пребываешь и куда мне нет больше возврата. Удивительное это ощущение — приятие окончательной утраты, и я благословляю судьбу, что мне дано было испытать его. За гранью невозможности, разделяющей нас, я познал еще одну сущность нашего странного сна жизни, и она состоит в том, что все пережитое, каким бы оно ни казалось кошмарным в свое время, звучит потом в элегической тональности, словно бы и на самом деле нам дана способность все понимать, ничему не печалиться и все прощать.