— Что же вы стоите, Алексей Данилыч! Удавился же он, ой, да помогите же! Карау-ул!
Вместе они вынули из петли Судакова и отнесли в спальню. Попробовали сделать ему искусственное дыхание, но все оказалось напрасным, — был переломлен, как выяснилось после, шейный позвонок.
Так умер Судаков, человек со средним специальным образованием, весельчак, балагур и проныра, рыжий отец, двух рыжих детей и активный вор на производстве, рыболов и охотник, умелый пьяница, женолюб и член постройкома. Обществу от него было больше вреда, нежели пользы, жену он колотил и оскорблял, рабочих обижал, однажды прибил гвоздем к стене сарая соседского кота, таскавшего у него цыплят, — но что бы то ни было, оказался и он достоин скорбного похоронного марша, исполненного духовым оркестром местного клуба. И его надо было хоронить с почестями, за счет производства, и клубный оркестр, наполовину состоявший из сопливых мальчишек поселка, сопровождал его до могилы, и было пролито немало слез на похоронах, ибо оказалось, что для многих он был близким человеком, смерть которого явилась невосполнимой утратой… А после, на поминках, гости перепились и даже передрались, словно обуянные незримо присутствующим духом погибшего хозяина, который при жизни нарушал все древние заповеди, а равно и все пункты официального морального кодекса.
Тянигин одиноко сидел за поминальным столом в углу комнаты и вновь думал о том, что же делать ему со всей этой беспардонной судаковщиной. Суть ее заключалась в том, что эти люди были умны, что-то могли делать и делали, прекрасно знали, где, что, какие надбавки, премии, путевки и льготы можно получить, словом, знали, как жить, но не знали для чего. То есть им казалось, что они знают: для того, чтобы где-то работать, добывать себе средства для существования, и чем больше, тем лучше. Но не было ни у кого из них мечты, которая раздвигала бы пределы их существования к просторам будущего, тем самым придавая этому отдельному существованию грандиозную полноту и окончательный смысл. Они предпочитали не мечтать, а бойко шуровать сегодня, чтобы успеть зацапать ближайший лакомый кусок, и пить водку, и неразборчиво, грубо распутничать. Судаков погиб, самой своей нелепой смертью доказав, как нелепа была его жизнь. И непонятно было, о чем выла и причитала Раиса в соседней комнате: о том ли, что почти целиком пропала, не осуществившись, одна человеческая жизнь, или о том, что ее обидел пьяный механик Шакалов, тут же, на поминках, пытавшийся ее приласкать и разорвавший ей кофту, из-за чего, собственно, и поднялась драка. А может быть, плакала Раиса и о том и другом вместе, потому что точно так же, как и она выла, хотелось завыть и Тянигину. Он сидел за столом, понурившись, и люто тосковал…
Вторая печаль была связана с женой Тянигина Аидой. У нее заболела грудь, и выяснилось, что там какая-то опухоль и срочно надо резать. Пришлось Тянигину отправить свою Пантеру в область, где и была произведена операция. Теперь он жил один в доме — пятилетняя дочь находилась в недельном детском саду, — сам кое-как стряпал или обедал у соседей, если те приглашали. По вечерам он сидел у печки, глядя в огонь, или брал машину в гараже и гонял за поселком по ночному шоссе.
Он никогда раньше не предполагал, что столь неудивительная в общем-то вещь, как женская грудь, может иметь такое большое значение в жизни. Правую грудь у жены отняли, и Тянигин, не увидев еще, что это такое, испытывал перед совершившимся фактом пронзительный и постыдный ужас. Он никак не решался съездить в областной город и навестить в больнице Аиду. Та грудь, которую он ласкал как мужчина и целовал как младенец, упившийся материнского молока, теперь не существовала, а что осталось на ее месте, Тянигин даже боялся вообразить. И он нажимал на акселератор, выжимая из новенького «Москвича-420» максимальную скорость.
…Как-то во время прогулочного ночного катания Гурин попросил Тянигина, чтобы тот разогнал машину до предельной скорости, указанной на спидометре числом 140, но Тянигин, учитывая обледенелую, неровную поверхность дороги, отказал. Теперь же он, катаясь один, то и дело выходил на эту скорость, находя непонятную отраду в том, что земля и столбы около дороги мелькали, как видения, а сама машина высоко гудела и вибрировала, словно готовилась взлететь в воздух или развалиться на куски. Он ощущал риск и близость гибели как некое состояние, созвучное его глубокому отчаянию, — так чайка соответствует морю или вино свадьбе. Но и белая птица над морем устает махать крыльями и садится на камень, и свадьбы веселье умолкает, и у Тянигина темный стук его яростного сердца начинал замедляться, и он уже примечал, что бугры и столбы все медленнее пролетают мимо, а вскоре как бы еле-еле проплывают, хотя прибор отмечал скорость машины в 100 километров. Постепенно Тянигин успокаивался, а на восьмидесяти километрах ему уже хотелось спать, он разворачивался и ехал домой…
Он жалел Аиду и понимал, каково сейчас у нее на душе, но сильнее этого сочувствия была в нем тайная обида на свою судьбу, неотступная, как зубная боль. Теперь он вдруг увидел, каким хрупким растением было его человеческое счастье. Он рад был и жизни, и труду от полноты своей неубывающей, как вода в роднике, единственной и первой любви к жене, от того счастья, которое он однажды узнал и уже никогда не терял, берег и лелеял, трудился для него и не считался с собой.
Причину такой своей любви он знал, и ему казалось, что весь мир тоже знает. То была чудесная красота его жены. Тянигин полагал, что на свете нет и не может быть другой такой женщины. Всех женщин, которых он встречал, Тянигин немного жалел в душе, сравнивая их с Аидой. Он взял некрасивую тощую секретаршу не потому, что опасался ревности Пантеры, а единственно из полного равнодушия ко всем остальным женщинам. Глядя на секретаршу и думая о том, что кто-то эту тощую деву, должно быть, тоже любит, Тянигин ощущал себя неопознанным владыкой полумира. Пантера повелевала им, и он подчинялся ей без всякого чувства противления.
По первоначальному образованию он был авиационный инженер, раньше делал в Куйбышеве самолеты, но не было квартиры, и Аида приказала ему перейти главным механиком на строительство — там квартиры давали немедленно. Пришлось Тянигину оставить любимое дело и перестраиваться, переучиваться, но, будучи рядом с Аидой, он все эти трудности находил несущественными. Постепенно он втянулся в строительство зданий, здесь тоже было чувство гармонии и пропорции при решении инженерных задач, разница была только в том, что возводимые им дома стояли на земле, а самолеты летали в небе. Чтобы утешить щемящую тайную страсть к летательным аппаратам, которая не сразу прошла, Тянигин однажды надумал организовать при местной школе кружок авиамоделистов, пошел к директору и обо всем договорился и даже, находясь в отпуске на юге, нарезал стеблей чия, очистил и высушил их и привез домой с тем, чтобы из них дети мастерили летающие авиамодели. Но Аида, узнав об этом, решительно запротестовала и переломала все снопы чия — велела чудачествами не заниматься, находясь на должности, а расти дальше, о настоящем деле думать. Она сама пошла к директору школы и объяснилась с ним. После этого, спустя некоторое время, Аиде кто-то рассказал о Сарымском крае, куда можно поехать по договору на несколько лет и заработать денег: люди оттуда не возвращаются без собственных автомашин. Тянигин охотно поехал в Сарым и полюбил этот суровый затерянный край, кротких, уважительных сарымцев, и хотел бы даже прожить здесь долгие годы, но Аида по пальцам считала, сколько дней осталось до конца договорного срока, ей хотелось скорее благополучно вернуться в Куйбышев, в свою забронированную квартиру, и купить новую машину. И вот сарымская повесть их заканчивалась печально.
Ее удивительное тело, по соразмерности и серебристому сиянию сравнимое только с небывалым еще в мире небесным лайнером, было непоправимо изувечено, и увечье Тянигин воспринимал как зияющую пробоину на безупречном теле этого лайнера. С подобной раной он не сможет больше летать в поднебесье. Тянигин испытывал такую боль, словно умерла некая прежняя Аида, идеальная и безупречная, а теперь осталась другая, вполне уязвимая для обычных людских несчастий и потому более близкая и жалкая, доступная страшной угрозе, которая таится в каждой жизни, и более ясная теперь ему во всех своих человеческих недостатках. Словно, утратив безукоризненность своей красоты, она потеряла право на тот волшебный престол любви, с которого могла повелевать, не вызывая сомнения в своей абсолютной монаршей власти, и теперь вызывала одну лишь болезненную жалость. «Да что это такое, — пытался урезонить себя Тянигин, — бабе всего лишь грудь порезали, я ее словно хороню. Молись богу, что еще так обошлось. Ведь эта опухоль… она, черт ее знает. Наверное, я старею, дурак…» А может быть, это было не придурью, но прозрением, за которым следует окончательная зрелость? И теперь он без всякого добродушного умиления и смущенной улыбки припоминал ее деловитые, серьезные и алчные действия ради житейского самоутверждения. С тоскливым недоумением он смотрел на вороха мехов, на тюки ковров и нераспакованные мебельные гарнитуры, загромоздившие всю квартиру. Ведь он сам, своим трудом и умом создал этот материализованный кошмар, среди которого будет в дальнейшем угрюмо возиться, насупив черные брови, его искалеченная бедная Пантера. И никогда уже он не сможет говорить самому себе в минуту сладкого и горького самоотречения: ты, моя ласточка, ты одна заменила мне все мои самолеты…