Была суматоха и радостная суета первых минут встречи… После Гурин, выслушав краткое изложение невеселых дел друга, сам рассказал о своих.
— Это, можно сказать, поставлена была точка в конце всей моей душеспасительной экспедиции, — говорил он, торжественно указуя пальцем на синяк. — Нашел я в конце концов ту девчонку, узнал, где живет. Оказывается, уже выскочила замуж, фамилия стала другая, поэтому и отыскать было трудно… Ладно, решил я все равно пойти, увидеть, что с нею… Прихожу — барак, отдельная комната, теплая такая, но накурено, неуютно, как у студентов в общежитии. И сидит на кровати она, моя красавица, и сидит он, длинный, под два метра, но совершенный еще мальчишка с виду. Бульдозерист, как оказалось. Увидела она меня, обрадовалась, на шею кинулась. Когда-то ведь называла меня своей московской любовью. Да… Не понравилось все это, как и следовало ожидать, ее бульдозеристу. Стал он руками махать. А она на него — голосом, глазами, давит властью. И вижу я, что оба они в подпитии, да и посуда всякая стоит на столе… Моя-то прелестница стала попроще, помордастей и с первой же минуты, как только увидел ее, я понял, Алексей Данилович, что ты был прав: блажью была вся моя затея. Ну почему так получается, объясни? Вроде бы не совсем я глупый человек, а все выходит у меня несерьезно, по-детски как-то, безответственно…
— Ну и что, отлупил тебя бульдозерист? — хмурясь и улыбаясь одновременно, спрашивал Тянигин.
— Махал, махал кулаками и нечаянно попал, — подтвердил со вздохом Гурин. — Она вцепилась ему в свитер и кричит мне, давай, мол, дуй скорее отсюда. Ну, я и дунул. Чего еще мне оставалось делать?
— Правильно поступил, — одобрил Тянигин и вдруг широко улыбнулся — Жених! Боже ты мой! Ох, Юрий Сергеевич, Юрий Сергеевич! — И покачал лысой головою.
— Зато теперь свободен от всех обетов! — гордо откидываясь на стуле и кладя одну ватную ногу на другую, заявил Гурин.
Он не стал рассказывать Алексею Даниловичу, что дело-то происходило не совсем так, как он шутливо обрисовал… Правда, что выскочил он из комнатушки, опрокинув по пути табуретку; но фингал заработал не в этот раз… Он уже довольно далеко отошел от барака, брел по скрипучей смутно-белой улочке, едва освещенной отдаленными фонарями, как вдруг, сквозь снежный скрежет его шагов и морозное дыхание прорвалось в душу какое-то отчаянно горькое чувство незаслуженной обиды… И почему-то он вспомнил, что в углу только что покинутой комнаты стоял развязанный мешок с картошкой. Тогда ему подумалось, что все эти люди маленьких поселков, среди которых прошло его детство, всегда озабоченно относились к своим огородам и, говоря о такой вещи, как мешок картошки, проявляли на лице, в глазах, в звучании голоса самую глубокую серьезность. Как же — речь шла о еде, спокойствии, жизни… Вслед за этим Гурин представил годы послевоенные, столь памятные голодом и мрачной нищетою быта. В каком рванье ходили в школу! Читали букварь без обложки, писали в тетрадях из газетной бумаги или на твердой коричневой оберточной бумаге, разлиновав ее карандашом… Он ходил в школу через весь незнакомый поселок, куда переехала семья в сорок седьмом году, и на одной из улиц его всегда подстерегал некий тип, худой подросток с морщинистым порочным лицом, с закатанными рукавами просторной батькиной телогрейки. Тип обшаривал карманы и матерчатую школьную сумку Турина, забирал огрызки карандашей, резинки и те две-три мелкие вареные картошинки, которые были выделены матерью ему на обед. Нехорошо усмехаясь, грабитель отпускал дрожащего Турина, на прощанье давая ему такого подзатыльника, что только земля мелькала под ногами, пока он летел вперед. Но однажды что-то во взгляде жертвы не понравилось, очевидно, мучителю, он согнул малыша пополам, навалясь на него, просунул снизу руку и ногтями расцарапал ему лицо… Вот это чувство страшной и обиды всколыхнулось в душе Турина, придя, словно рожденная вдали морская зыбь, из мрачных пределов послевоенного детства. Вместе с тем поднялась в нем какая-то отчаянная воинственная решимость, Гурин, внутренне холодея от собственной отваги, повернулся назад, быстро пошел, обходя встречных людей, вдруг густо поваливших со стороны асбестокомбината. Когда он, весь натянутый, как струна, вошел в знакомую комнату (зачем? с какой целью? — этого он и после не мог понять), там была еще какая-то женщина, а бульдозерист лежал, положив одну огромную ногу на табуретку, а вторую свесив с края кровати. Обе молодые женщины над чем-то хохотали, когда Гурин переступал порог, а парень, узнав противника, энергично сорвался с посте- ' ли и, пригнувшись, пошел навстречу ему. Не успел Гурин и слова молвить, как юнец гигант замахнулся, отведя кулак метров на сто за голову, и шмякнул артиста по лицу, словно кувалдой. Гурин влип спиною в дверь, вывалился в коридор общежития и пал задом на пол… Привычная, видимо, к подобным делам публика молча обходила его, перешагивала через ноги, следуя
дальше по коридору. А дверь, через которую его выбросили, плотно закрылась и больше не открывалась. Гурин не скоро пришел в себя, долго водил руками по воздуху, ища точку опоры, наконец кто-то помог ему подняться, схватив его под мышки, со смехом нахлобучил на голову шапку и подтолкнул в сторону выхода…
— Поеду-ка лучше домой, — говорил он теперь другу. — Решил только повидаться напоследок с тобою.
— Как так — домой? — удивился Тянигин. — В Москву, что ли?
— Куда же еще…
— Да ведь не пустит Елена!
— Поеду тогда дальше, в Обнинск. К отцу с матерью…
— Слушай, оставайся у меня, я тебе все устрою, — с воодушевлением молвил Тянигин. — Подберем работу по уму, по сердцу, получишь со временем жилье, а пока можешь у меня… Оставайся, а?
— Нет, Алексей Данилович, поеду, — отвечал, потупившись, Гурин. — Ничего у меня здесь не получится… Не тот путь я выбрал, не та борьба, старина, которую я должен вести.
Опять, как и в том случае, когда он вернулся, можно сказать, специально для того, чтобы попасть под здоровенный кулак бульдозериста, пахнущий соляркой, Гурин не мог бы теперь объяснить другу — да и самому себе, — отчего вдруг захотелось вернуться туда, где ему было так плохо и где будет еще хуже, чем прежде. Так бывало в детстве с одним другом мордвином, который лез к избившему его старшему брату, страстно и гневно требуя: «Бей еще! Ну, бей еще!» и тот, веснушчатый, похожий на деревенскую девушку длиннорукий парень, бил своего оратишку со всевозрастающим ожесточением… Нет, не считал Юрий Сергеевич, что мстительная стойкость несправедливо обижаемого и мучимого существа есть подвиг или качество, достойное восхищения. Но еще раз увидеть Елену, именно как она благополучно шествует по жизни без него, а он, окончательно впавший в ничтожество, предстанет перед нею — перед ее торжествующим, презрительным взглядом… О, единственно этого ему хотелось теперь, здесь ему чудился какой-то последний рубеж отчаяния, за которым, может быть, откроется необыкновенная, непознанная, неизвестная дотоле свобода… Этот рубеж манил к себе, как раньше, в юности, манили его великие сны об искусстве.
— И когда ты хочешь поехать? — почувствовав непреклонность решения друга и смирившись с этим, спросил Тянигин. — Останься до тепла-то, до весны- то хоть.
— Нет. Сегодня и поеду, вечерним автобусом.
— Хорошо… Давай обедать, а потом я тебя сам повезу, — в ту же минуту решил Алексей Данилович. — Надо будет, кстати, и Пантеру навестить в больнице…
После обеда друзья собрались и двинулись к территории ПМК. У ворот, прегражденных трубчатым шлагбаумом, Тянигин с Гуриным нагнали ковылявшего в подшитых валенках, с ружьем на плече, маленького кривоногого старичка.
— Дед! — позвал его начальник, и дед от неожиданности настолько испугался, что вскрикнул, всплеснул свободной рукою и довольно высоко подпрыгнул на месте… Живо обернувшись к ним, сторож стоял, сдвинув подшитые пятки огромных валенок, верха которых далеко расходились в сторону латинской буквою V. Вид встрепанного, скуластого, смущенного са- рымца был настолько потешен, что Гурин, остановившись напротив и дружественно положив руку на низенькое плечо его, от всей души расхохотался, на что старичок ответил скоропалительным, молодым смехом. Гурин пытался с ним заговорить, но старый сары- мец не понимал и прокуренным горловым басом сквозь хриплый кашель что-то бормотал по-своему.