Выбрать главу

— Уехал. Это вам велено передать, — сказала старушка и, как только взяли у нее письмо, с грохотом захлопнула дверь.

«Начальнику аэропорта В. Д. Б.»— значилось на конверте.

— Да, загадочный Мухаммед, — сказал Гурин.

— Мухаммед от всех бед! — сострил Алексей Данилович. — Мне тоже помог устроить Пантеру в больницу…

И, вспомнив об этом, Тянигин глухо замычал и чуть не прозевал поворот к аэропорту. Он тоже никогда не видел этого таинственного Мухаммеда. Однако в сумбурное, сложное мгновение, когда надо было резко тормозить и одновременно сворачивать влево, а машину заносило вправо, и баранку приходилось бешено вращать и влево и вправо, а спереди надвигался встречный автобус, — в это мгновение отчетливо возник перед машиной, за ветровым стеклом, некий великолепный образчик мужчины из тех, которые здоровы, как лошади, всегда превосходно одеты, повелевают женщинами и не знают той беды, что единственная возлюбленная может умереть от страшной болезни века… Автобус тяжело просвистел мимо, и призрак благополучного мужчины, померещившийся Тянигину, снесен был прочь вихревым гулом, осталась перед Алексеем Даниловичем пустынная дорога к аэропорту да горькая дума о жене. Наверное, ей нужен был не такой пентюх, как я, а красивый мужчина вроде Мухаммеда, думал Тянигин. А мне нужна была не такая, как Пантера, а другая, которая не мешала бы мне строить самолеты. Выходит, мы прожили вместе много лет, мучая друг друга, а я думал, что счастливее нас никого нет… Какое жуткое заблуждение и потеря времени!

Но от безжалостной догадки, что Аида своей роскошной женской красотой не принесла ему счастья, а как бы обманула, с помощью сладких чар заставив его служить чуждому и враждебному для него началу — Мухаммедову… от горькой этой догадки Тянигину стало лишь еще жальче Пантеру, которая лежит сейчас в больнице и, гневаясь на долгое отсутствие мужа, наверняка все еще считает себя безграничной владычицей его жизни, не зная, что изобличена в своем одиночестве, малости, сиротливости и безнадежной слепоте… Да, изобличена, но не брошена, не проклята и не предана своим верным слугой. Конечно, я был для тебя только слугой, рабом, собакой, которая лизала твою белую руку… А ведь я всегда хотел друга — только друга в этой жизни я хотел, Аида! Только верного друга…

— Ой, куда ты едешь, Юра, и на кого ты меня покидаешь? — застонал он, тяжело вздыхая, испытывая великую скорбь в душе. — Когда еще мы снова увидимся…

— Скорее всего, что никогда, — тотчас же ответил Гурин.

— Почему же это никогда?..

— Не спрашивай, Данилыч… Ведь сам знаешь.

— Ничего не знаю, паря.

— Не ври. Знаешь отлично. Скоро мы расстанемся, и на этом наша повесть кончится. Каждый заживет своей жизнью. Ты будешь и дальше строить дома и мехбазы, а я… Самому еще неясно, что со мною будет. Может быть, пойду толкаться на артистическую биржу, есть такая в Москве, на верхнем этаже одного здания. Там ходят неудалившиеся гении в потертых, но тщательно выглаженных костюмах. Встретятся двое таких, узнают друг друга, разведут пошире руки и начнут: «Ба! Ба! Здра-авствуй, Мефодий, здра-авствуй!»— «Кого я вижу! Голубчик! Здравствуй, Борь-ря!»— потешно изобразил Гурин. — И разбегутся потом, и будут прятаться и сворачивать в сторону, если заметит один другого издали.

— Почему прятаться, Юра? — удивился Тянигин.

— А потому, что стыдно. Стыдно быть ничтожеством, Лешенька, если ты даже и не виноват, что стал таким. Ведь это невозможно, невозможно даже подумать, что мы являемся именно такими, какими представляемся друг другу в наши самые трезвые минуты. Вот как сегодня — после пьянки да гулянки, в хорошее солнечное утро… И увидеть в глазах такого вот Огребы, что ты для него всего лишь кишка, набитая дерьмом.

— Дался тебе Огреба! Да плюнь на него. Что должно значить для тебя его мнение?

— Нет, Алексей. На Игоря Петровича не плюнешь. Игорь Петрович, если хочешь знать, фигура. Столп судаковщины, против которой ты бунтуешь. Такие, как он, завезли сюда, в Сарым, заразу свою: водку, нахальство, воровство, хамство. Из-за них, может быть, и я остался без места в жизни — какой-нибудь Огреба или Судаков занял его. Ибо они, Лешенька, очень и очень энергичны, надо отдать им должное. Ты видел, какая у него спина? А задница? Ну, брат, ведь это сущий неандерталец, получивший высшее образование. Он вполне мог бы без штанов разъезжать на машине и держать под сиденьем каменный топор. Что сможет против него такой слабак, как я? Да ведь он в случае чего — сразу же топором тебя по голове… Но пройдет некоторое время, брат, и последние неандертальцы вымрут, как вымерли динозавры, и на земле настанет эпоха без жуликов и проходимцев.

— На чем же основываются твои прогнозы? — спросил Тянигин насмешливо.

— Когда по утрам я просыпаюсь, мне не хочется и глаз открывать… Зачем позорить еще один день своим присутствием?… А после кое-как встанешь и, кряхтя, выползешь на улицу. И вдруг очнешься, глотнешь первый глоток холодного воздуха… И увидишь такое чудесное утро, что без всяких рассуждений и поверишь: не может быть, чтобы это было зря. Все подозрения исчезают в этот миг, Лешенька. И все плохое, что ты знаешь, оказывается ничтожным перед надеждой, которая содержится там, — Гурин ткнул пальцем в ветровое стекло машины, за которым плавно разворачивалась заснеженная степь, розоватая под низким багровым солнцем, да маячили вдалеке аэродромные постройки. — Тогда и начинаем понимать, что вся эта громада людская, которую мы почти не знаем, живет, шевелится, движется и' развивается по своим законам. И в мгновенье ока мы преображаемся, Данилыч. И кому положено каяться, тот раскается, кому плакать — заплачет. Итак, Данилыч, — ради восхождения к этой минуте высшего постижения жив человек! А представь себе, что не одно мгновенье — ну, скажем, за десять минут до смерти, а всю жизнь, Лешенька, всю жизнь будет длиться это высшее понимание! Тогда злодеи уйдут со сцены и останется чистая музыка.

— Да никто ничего не поймет, ничего! — вдруг взбунтовался Тянигин, яростным движением руки выключая скорость и тормозя перед поворотом; машину занесло и плавно развернуло на обледеневшем шоссе, она стала поперек дороги; Тянигин подал задним ходом и вывел ее за край шоссе, там и остановил машину. — Ни за пять минут до смерти, ни к старости, ни в далеком будущем! Потому что нечего и понимать, а ты ребенок, ребенок, которому не дали конфету, вот ты кто, Юрий Сергеевич! Ты дуешься на весь свет и в утешение себе, сидя в углу, выдумываешь разные утопии! Высший разум! Подумать только! Да что он может, твой высший разум, против разума того же Игоря Петровича? Вот он дока, он фигура, как ты сам признаешь, потому что он, может быть, все знает о человеке. Все! А ты фантазер несчастный. Ну что с нами будет, скажи на милость, если и посетит нас наконец твой высший разум? Да все то же самое будет. Пенсия будет, да! Вставные зубы будут, искусственная челюсть! И телевизор будет — до одурения. И в поликлинику будем бегать, часами сидеть в очереди. Вот что будет. И никто не раскается и ничего такого не почувствует, кроме страха, что скоро тапки откинет. Ты, Юра, гордым хочешь остаться, а я лично не вижу основания для такой гордости. Никакого высшего разума или духа в себе не ощущал ни разу. Возможно, не умею так жить, не научен, а возможно, привык трезво оценивать себя. И Игорь Петрович здесь ни при чем, нечего на него одного сваливать все беды. Я, может, ничуть не лучше, со стороны на него поглядываю. А ты, разве и ты не такой же, Юра? Если трезво, если по-честному? Ох, Юрий Сергеевич! Оставь ты свой детский лепет, стыдно ведь! Молчи, помалкивай, если нечего больше Сказать, не мути зря воду, и без того тошно.

Тянигин высказал все это единым духом, пристукивая сжатым кулаком по баранке, словно по краю трибуны. Лицо Турина побелело, вмиг осунулось и стало отчужденным. Машина, стоявшая рядом с дорогою, под прямым углом к ней, словно бы тихо вздыхала, переживая свое недавнее опасное вальсирование по ледяному шоссе. Тянигин покосился на несчастное лицо Юрия Сергеевича и раскаялся, что позволил себе лишнее… Он вспомнил, что скоро предстоит им расстаться и, может быть, действительно навсегда.