Где-то на страницах рукописи Джима должен быть ответ. Я вспоминал все, что мне известно об этой книге, наши с ним беседы, размышлял о самом Джиме. И, конечно, о партии.
Однажды ночью, примерно два года назад, он впервые признался мне, что был коммунистом. Была зима, за окном мело, в камине потрескивали поленья. Джим был необыкновенно возбужден, не мог усидеть на месте, метался из угла в угол. Мы пили пиво из банок, и он как рассказывал мне, как вступал в партию, работал в ячейке, и наконец порвал со всем этим.
Он нервно взъерошил свои густые черные волосы.
— Я порвал с ними после разоблачений Дуклоса. Господи, ты бы видел этих товарищей, бегающих кругами, как цыплята без голов. Из Москвы не пришло никаких инструкций, и никто, включая меня, не знал, что делать. Еще примерно полгода и колебался, потом притворялся, а затем порвал со всем этим.
Он пожал плечами.
— Люди входят в партию и выходят из нее. Люди могут заболеть, но не обязательно ведь они умирают. Некоторые из нас выздоравливают. Вот почему товарищи ненавидят бывших коммунистов, Шелл, потому что мы эксперты по этой болезни. Вот почему они нас убивают, — он долго молчал, прежде чем добавить: — Тем или иным способом.
Возможно, Джим ожидал того, что произойдет. Возможно. Но только однажды я видел его более-менее испуганным — когда он поручил мне провести одно расследование, из-за чего мне и пришлось на днях смотаться в Бостон.
Он говорил о книге:
— Если я скажу, все что знаю, разверзнется ад, Шелл. Если ты напишешь книгу, в которой обвиняешь издательский мир, то тяжело будет найти того, кто согласится это напечатать. Я почти отчаялся найти издателя, когда подвернулся Барни Гудман, причем прямо здесь, в Лос-Анджелесе. Барни молодец, бесстрашный мужик, а ведь нам придется отвечать по крайней мере на полдюжины обвинений в клевете.
Барни Гудман был главой небольшого издательства в Лос-Анджелесе. Кроме того, он активно участвовал в местной политической жизни, будучи талантливым оратором, частенько за последний год появлялся в различных телепередачах. Ему было всего лишь около тридцати восьми лет, но уже поговаривали, что на следующих выборах он собирается баллотироваться в Сенат Соединенных Штатов.
Я спросил:
— Барни видел рукопись?
— Нет. Только Эймос и Гэйл. Ну и ты, конечно. Но я рассказал Барни, в чем суть, чтобы он был в курсе, чего ожидать. Это его не испугало. — Он улыбнулся. — Но он наш будущий сенатор — побольше бы нам таких.
— О'кей, я проголосую за него. И если вдруг я решусь написать мемуары, то отошлю их Барни.
Джим вышел принести еще пива, и вероятно, пока он был в кухне, его посетили еще кое-какие мысли, потому что вернулся он еще более мрачный, хоть уже и не такой возбужденный.
— Есть еще кое-что... — он замолчал почти на минуту. — Шелл, помнишь, я рассказывал тебе о той ячейке, в которой я состоял?
— Конечно.
— В группе был парень по имени Льюис Толлман, теперь бы ему было около сорока пяти, очень энергичный, умный, готов был работать на партию круглыми сутками. Ходил слух, что его готовят для больших дел. Кажется, он был из тех редких парней, у кого никогда не снимали отпечатки пальцев. Но после автокатастрофы он с серьезными травмами попал в больницу. Фишка в том, что больше никто из нас про него ничего не слышал. Я полагал, что он умер. Это важный эпизод книги.
Он отпил пива.
— У него была искалеченная рука, все пальцы сжаты в кулак, что-то с нервами или мышцами. Иногда, когда он волновался, он наставлял это кулак на тебя с торчащим мизинцем, единственным пальцем, которым он мог шевелить. Одна из тех вещей, которые не забываются. Короче, на днях я разговаривал с одним человеком, и когда он разволновался, то поднял кулак и направил мизинец на меня.
— Тот самый парень?
— Нет, в том-то все и дело. Абсолютно не похож на Льюиса. И с рукой все в порядке. Я полагаю, что человек может излечить руку, но от тридцатилетней привычки избавиться трудно. — Он помолчал. — ФБР случалось задерживать нескольких товарищей, которые не подходили под имеющиеся в картотеке описания — потому что сделали себе пластические операции. Они ушли в подполье с новыми лицами, новым прошлым, ни имея ничего общего с партией — до тех пор, пока они не потребуются для чего-то большого. И естественно, до тех пор они были вне подозрений.
В заключение, Джим захотел узнать наверняка про Льюиса Толлмана. Я прилетел в Бостон два дня спустя, на автобусе добрался до маленького городка, где находилась клиника «Мерриман». Джим снабдил меня всей необходимой информацией из своего досье касательно автокатастрофы, так что я не думал, что потрачу много времени в клинике.
Уже через полчаса секретарь держал в руках нужную карточку.
— Верно, был у нас в то время пациент с искалеченной рукой, подходящий под это описание. Однако он попал сюда не в результате автокатастрофы. И записан не как Льюис Толлман.
— А как он записан у вас? И с чем он сюда попал?
Он посмотрел в карточку:
— Мистер Артур Харрис. Пациент доктора Зерека. Доктор Зерек наш пластический хирург.
— Могу я поговорить с доктором Зереком?
Он покачал головой:
— Увы, сэр. Доктор Зерек умер несколько лет назад. Плохое сердце.
— Сердечный приступ? А когда именно это случилось?
— А почему... подождите секунду. — Он принес из другой комнаты журнал, полистал и нашел дату. Затем опасливо посмотрел по сторонам. — Странно, что вы спросили. Он умер меньше, чем через месяц после выписки мистера Харриса.
— Действительно, это странно.
На следующий день я вернулся в Лос-Анджелес. Когда я рассказал Джиму, что удалось выяснить, его лицо побелело. Он нервно облизнул сухие губы.
— Так оно и есть. Придется кое-что поменять... — Он помолчал. — Боже, я и представить не мог... Только не его...
Вот и все, что он сказал. Мы договорились провести вместе воскресенье, сегодняшний день — а теперь он был мертв. Если он успел внести какие-либо изменения в книгу, то я хотел знать, что именно. Возможно, Гэйл знает, она ведь все набирала.
Она жила в большом двухэтажном доме со своими родителями и братом-холостяком Фредом, который был на несколько лет старше. Фред встретил меня в дверях и провел в гостиную. Он присел на диване рядом с Гэйл, которая подняла на меня опухшие от слез глаза.