Брик был одним из самых остроумных людей, кого я только знал, – и остроумен тем, что никто никогда не видал, чтобы он смеялся. Он всегда говорил совершенно серьёзно. [Однажды в Берлине] мы разговаривали с Бриком по поводу только что вышедшей книги Шкловского «Zoo…». Брик сказал: «Витя – странный человек. Он не научился грамматике – он не знает, что есть слова неодушевлённого рода и что ВЦИК – имя неодушевлённое. У неодушевлённых предметов чувства юмора нет, так что со ВЦИКом шутить нельзя»96.
Брик не делал многого, что мог бы делать. Поразительное дело – но у него не было амбиций. Его даже не интересовало довести какую-нибудь свою работу до конца. Зато он щедро раздавал свои мысли. И он очень ценил работоспособность в человеке, талантливость; так он относился к членам Московского лингвистического кружка. Ему нравились те, кто приходил с неожиданными вещами. Меня он вообще любил, но когда я пришёл к нему и сказал, что мне грозит попасть в дезертиры, он ответил: «Не Вы первый, не Вы последний». И ничего не сделал.
В Чека Брик поступил вскоре после моего отъезда97. Богатырёв, который ко мне приехал в Прагу в декабре 1921 года, рассказывал, что тот в Чека – от него я узнал. И он рассказывал, что Пастернак, который к ним часто ходил, говорит: «Всё-таки страшно становится. Вот придёшь, а Лиля скажет: „Подождите, скоро будем ужинать, как только Ося [придёт] из Чека“». В конце двадцать второго года я встретил Бриков в Берлине. Ося мне говорит: «Вот учреждение, где человек теряет сентиментальность» и начал рассказывать несколько довольно кровавых эпизодов. И тут-то в первый раз он на меня произвёл такое, как Вам сказать, отталкивающее впечатление. Работа в Чека его очень испортила.
Когда Маяковский начал писать поэму «Человек», весной семнадцатого года, он говорил мне: «Это будет человек, но не андреевский человек, а просто человек, который чай пьёт, ходит по улицам… Вот об этом человеке – настоящую поэму».
Раз Маяковский читал мне кусок из части «Маяковский на небе» или где-то непосредственно близко. «Стихи, правда ведь, хорошие?» Стихи были действительно замечательные. «Да, – говорит, – но не подошли». Разрушалось как-то целое, и он их выкинул.
Он не записывал почти ничего и всё уничтожал. Если бы у меня в то время было музейное отношение к делу, мне было бы достаточно сказать горничной, чтобы она мне приносила то, что он в корзину кидал, – была бы редчайшая коллекция. Случайно сохранилась относительно черновая редакция «150.000.000»; я уезжал в это время в Ревель и попросил его дать мне. Он мне дал, и дал это не просто так, на память или для того, чтобы людям показывать, а потому что «тут не печатают».
2 февраля восемнадцатого года Маяковский в первый раз читал публично «Человека», в Политехническом музее. Я был с Эльзой. Никогда я такого чтения от Маяковского не слыхал. Он очень волновался, хотел передать всё и читал совершенно изумительно некоторые куски, например:
Очень по-блоковски звучало «Аптекаря! Аптекаря!»98. Ничто не производило на меня такого сильного впечатления, как это.
Он говорил, что он никогда больше не будет продавать свои вещи, и просто раздавал свои книжки. Он попросил выступить Андрея Белого, который был на его предыдущем чтении, у поэта Амари99. Белый говорил совершенно восторженно – о том, что после долгого, долгого промежутка есть великая русская поэма и что тут он понял, что это действительно поэзия и что нет никаких границ – футуризм, символизм и так далее – что есть поэзия100.
Вскоре после Октябрьской революции я однажды сидел у Эльзы, в переулке возле Пятницкой101. Я предложил ей поехать в Кафе поэтов102. Тогда ещё было трудно по вечерам [передвигаться] по Москве. Мы поехали. Володя очень обрадовался. Он читал тогда «Наш марш», «Левый марш» и «Оду революции». «Ода революции» мне тогда не понравилась своим изобилием сухой риторики, которая проявлялась и в его чтении.
Публика была очень пёстрая. Были действительно бывшие буржуи, которые слушали «Ешь ананасы, рябчиков жуй, день твой последний приходит, буржуй!». Были люди с улицы, которые ничего не слыхали о поэзии, была интересующаяся молодёжь. В то время уже появлялись обитатели [захваченных] домов, особняков – анархисты. В этот вечер вдруг выступил один анархист в какой-то странной, полувоенной форме. Он говорил: «Вот тут всякие стихи читали, а я вам расскажу, как я женился». И он прочёл, с превосходной сказовой техникой, техникой балаганного деда, известный лубочный текст, который существует в разных вариантах восемнадцатого века, – издевательство над жалкой женитьбой и жалкой, уродливой, бедной, отвратительной женой. Во мне ещё сидел фольклорист, я к нему подошёл и говорю: «Очень хотелось бы это записать, Вы это так замечательно рассказываете». – «Нет, я пришёл сюда просто так, отдыхать и веселиться. Приходите ко мне». – «А куда к Вам?» – «Это называется Дом немедленных социалистов»103. Я собирался зайти, но так и не зашёл. Вскоре после этого анархистов разогнали104.