Я было ему: "На что вам, Максим Петрович, эдакую прорву вина? (вежливо стараюсь...) Вы, говорю, неравно с этакой пропасти начнете над нами мудрить..." - "Намерение, говорит, мое такое, чтобы штоф..." Пошла я, горюшко мое, принесла... Пьет он вино-то и дочку мою потчует. Никогда вина в рот не бравши, очень ее растомило... "Сем, говорит, Максим Петрович, я прилягу, растомило меня..." Ляг она, да и засни.
Как он, сударушка моя, увидал ее тихий, приятный сон, тую ж минутою хвать ее - и давай... "Ты, говорит, меня не любишь... Муж пришел, пять лет не видались, а она только приткнулась к постели и захрапела..." Я бросилась разнимать, говорю: "Что вы, что вы, Максим Петрович! вы этак посуду перебьете... (вежливо с ним стараюсь...) тут, говорю, на десять целковых добра", - а он-то ее...
Старуха опять повторила жест полоскания белья и замолкла, всхлипывая.
- Наутро, родимушка, ушел он в деревню, к своим... Через неделю приходит. Поцеловались они честь честью; думала я - на добро этот поцалуй, ан вот что вышло... Сел он на кровать и говорит: "Я, говорит, супруга моя, беру вас в деревню...
с собой жить, чтобы по мужицкому положению". - "Нет, - говорит дочь моя, - невозможно этого сделать; потому - у меня свое хозяйство... Каков, говорит, есть на сем свете грош, - и того я от вас, Максим Петрович, не видала; кровными трудами копила, мне этого не бросать". - "А ежели, говорит, я посконного масла набил на пять целковых и картофелю запасил это как? Могу я бросить или нет?" - "Воля ваша! отвечаем: у нас посуда... теперь, ежели ее продать, что за нее дадут? Окромя того, мы отроду не едали вашего свиного кушанья... Будьте так добры!" - "Ну, а ежели, например, я набил посконного масла?" - "Воля ваша... У нас тоже утюги, тарелки..." - "Не бросать же мне!" - говорит. "И нам тоже не бросать!.." Тут мы и стали; он говорит: "У меня то, другое: - масло, веревки..." А мы говорим: "И у нас тоже, батюшка, вилки, ложки..." Он опять, значит: "Картошки, дрова, сбруя..." А мы своим чередом: "Утюги, мыло, доски..." "Не бросать же мне?" - "Да и нам тоже не из чего бросать!.." - "Ну, а ежели, говорит, я возьму да по-свойски поступлю, например?" - "Воля ваша! - у нас посуда!.." - "А ежели я возьму да не помирволю?" - "Не бросать же нам..." Тут, милая моя, он поднялся и сделал с нами, с женщинами, шум... Ах, и очень большой шум сделал!..
В это время на улице раздался крик и плач; рассказчица выбежала на крыльцо будки и увидела следующее: посреди дороги шел Мымрецов и увлекал за собою прачку, дочь рассказчицы; Понтийский Пилат, то есть солдат, шел сзади жены и, подталкивая, говорил:
- Нет, ты свинова кушанья не едала - отведай! Опробуй его, матушка!..
- Дитю-то! дитю-то у него отымите! - вопияла прачка.
- За что ж дочку-то? дочку мою за что? - не понимая, как все это случилось, кричала рассказчица...
- Разговар-ривать! - отвечал на все вопросы и просьбы Мымрецов, зацепивший прачку потому, что она первая подвернулась ему под руки; он, должно быть, знал, что у каждого из них своя посуда, и, следовательно, кого ни схватить из них - все одно и то же.
III
Совершив этот подвиг, Мымрецов направился было в будку, чтобы озаботиться насчет тютюну, но едва он отворил туда дверь, как тотчас же получил новый адрес шиворота и торопливо отправился за ним; будочница выслушивала уже новую историю; рассказывала ей какая-то весьма полная дама; под ковровым платком, покрывавшим ее плечи, казалось, покоился какой-то битком набитый чемодан; но в сущности чемодана там не было никакого, а была массивная грудь дамы; волоса ее были причесаны именно так, как чешется дворничиха Дарья, желающая быть дамою и Дарьею Андреевною: прядь волос с середины лба загибалась к затылку, где торчала коса величиной с пуговицу; по бокам этой пряди волоса падали на виски и уши, наподобие каких-то блинов или ушей легавой собаки; в такой рамке заключалась конусообразная физиономия с маленьким носом и окороками вместо щек. Дама эта имела собственное "заведение" и хозяйство, и так как деятельность ее совершалась преимущественно в области драк и буйств, то она была коротко знакома с будочницей и иногда делала ей сюрпризы. На этот раз дама принесла кусок сахару и щепотку чаю, завернутые в бумагу. Обрадованная вниманием дамы, будочница из всех сил суетилась около самовара, который изрыгал клубы дыма, и в то же время слушала историю, которую не спеша рассказывала дама.
Дело в том, что дама была очень оскорблена отсутствием в людях совести: одна из девушек, которыми держится хозяйство дамы, несмотря на ее благодеяния вроде чая внакладку, никак не хотела оценить всей глубокой доброжелательности своей опекунши: она не слушала ни одного ее совета; если, например, дама доказывала, что, "чем сидеть сложа руки или улизнуть куда-нибудь на извозчике, - лучше отправиться с салазками на речку и перестирать собственное белье", - то неблагодарная словно и не слыхала этих слов и более старалась удрать хоть в ближний кабак, только б не "спокойно" сидеть среди хозяйства дамы. Непокорность и дебош этой женщины достигли наконец того, что она совершенно исчезла от дамы и вот уже почти две недели скрывается в жилище горького пьяницы, портного Данилки.
Во время этих рассказов обе дамы не переставали ни на минуту наливать себя кипятком, обливались ручьями пота, обтирали мокрые и толстые шеи какими-то тряпками и говорили:
- Ну и где же, позвольте вас спросить, - говорила дама, - где же теперича у людей эта совесть?
- Степанида Петровна! - с глубоким сочувствием ответствовала будочница, захлебнувшаяся дареным чаем$ - красавица ты моя! Ну где же, например, скажите мне на милость, это совесть у людей, я все думаю?..
А между тем именно во имя этой исчезнувшей совести действовала та неблагодарная женщина, которая покинула благотворительную даму и приютилась у портного Данилки.
Это было две недели тому назад.
В одну темную ночь Данилка, "урезавший" сверхъестественную муху, шатался по пустынным и сонным улицам с какой-то крайне убогой женщиной под ручку и вместе с нею оглашал спящий город самыми удалыми песнями. В песнях главным образом преобладал элемент самого скорого отъезда из здешней грустной жизни - куда-то... "Мы наймем себе курьерских, развадчайных лошадей", - пели гуляки темною ночью и шатались по темным улицам.
Наутро Данилка открыл глаза, увидал свою убогую каморку и еще более убогую подругу. Узнал он также, что вместо головы у него на плечах пудовая гиря и что опохмелиться нет никакой возможности. Все это заставило его с грубостью отнестись к приятельнице.
- Это почему такое здесь? Ко дворам бы пора...
- Чуточку только погреюсь, Данил Гордеич. Уйду-с...
- То-то, поспешать бы...
- Уйду, уйду-с! Растоплю печку и побегу...
- Ну, и более ничего, с богом... только всего...
Два полена, выглядывавшие из печки и покрытые снегом, скоро затрещали, в конуре Данилки запахло дымом, пробивавшимся сквозь дырявую печь. Подруга сидела на полу и грелась, ежась плечами.
- Сию минуту уйду-с... - шептала она. - Не побеспокою... Озябла, признаться, бегала... Вам, Данил Гордеич, опохмелиться бы хорошо теперича...